Неточные совпадения
Тут же, только тебя усадили за жирные пироги, из которых сок
так и течет от изобильной приправы масла и сметаны, вдруг входит одна из дочерей хозяйских, или и чужая барышня, которой не было при моем приезде, и я с нею не виделся (
то есть не подходил к ее руке),
то я бросаю пирог и, как салфетки при завтраке не бывает, обтираю свой замасленный и засметаненный рот носовым платком, а если позабыл его дома,
то ладонью, и подхожу к ручке новопришедшей барышни.
Оно-таки и вежливо, политика
того требует, а теперь и политика изменилася!
Во весь обед, хоть бы он раз встал да обошел гостей, да припросил, чтобы больше кушали и пили; и, коли правду сказать,
так и около себя сидящих не просил о
том, сам же кушал все исправно.
Прежде же, когда бывало у него обедают гости,
так он не присядет, все обходит и все упрашивает:"и это скушай, и
того прибавь, и сего выпей".
Несмотря ни на что, маменька все уверяли, что у них должен быть еще сын; но, когда батенька возражали на это, что уже и
так довольно и что не должно против натуры итти,
то маменька, не понимая ничего, потому что российской грамоты не знали, настаивали на своем и даже открыли, что они видели видение, что у них будет-де сын и коего должно назвать Дмитрюшею.
Пожалуйте. Оспа пристала, да какая!
Так отхлестала бедных малюток и
так изуродовала, что страшно было смотреть на них. Маменька когда увидели сих детей своих,
то, вздохнувши тяжело, покачали головою и сказали:"А что мне в
таких детях? Хоть брось их! Вот уже трех моих рождений выкидываю из моего сердца, хотя и они кровь моя. Как их любить наравне с прочими детьми! Пропали только мои труды и болезни!"И маменька навсегда сдержали слово: Павлусю, Юрочку и Любочку они никогда не любили за их безобразие.
Нас
так и наставляли: маменька не один раз нам изъясняли, что воробей между птицами —
то же, что жид между людьми, и потому щадить их не должно.
Я, по счастью моему, был в Петербурге — не из тщеславия хвалюсь этим, а к речи пришлось — обедал у порядочных людей и даже обедывал в «Лондоне», да не в
том Лондоне, что есть в самой Англии город, а просто большой дом, не знаю, почему «Лондоном» называемый,
так я, и там обедывая, — духа
такого борща не видал.
Потом дадут ногу большого, жирнейшего гуся или индюка: грызи зубами, обгрызывай кость до последнего, а жир — верите ли?
так и течет по рукам; когда не успеешь обсосать тут же рук,
то и на платье потечет, особливо если нянька, обязанная утирать нам рот, зазевается.
Они, бывало, и гостям хвалятся, что благословенны природою как изобилием детей,
так и домашним скотом,
то есть птицею и проч.
Ну, не наше дело рассуждать, а знает про
то кофейный шелковый платок, который не раз в
таком случае слетал с маменькиной головы, несмотря на
то, что навязан был на подкапок из синей сахарной бумаги.
Неприлично же было
такую персону, как был в
то время его ясновельможность, пан полковник, угощать при двадцати только человеках; следовало и звать, чести ради гостя, хоть сотню; следовало же всем и приехать, из уважения к
такому лицу, и сделать честь батеньке, не маленькому пану по достатку и знатности древнего рода.
То платье знаете, что при дамах неприлично называть — красного сукна, широкое; пояса блестят, точно кованые; за поясом, на золотой или серебряной цепочке — нож с богатою оправою; сапоги сафьяна красного, желтого или зеленого; а кто пощеголеватее,
так и на высоких подковах; волоса красиво подбриты в кружок, усы приглаженные, опрятные, как называли тогда — «чепурные».
Из-под шелковой плахты виднеется «ляхавка»,
то есть подол сорочки,
таким же узором вышитый, как рукава…
Каждая все это получила от матери, а
та — от своей матери, и
так все выше; теперь носит сама и передаст будущим своим дочерям и внукам.
(Тут все, написанное мною, моя невестка, второго сына жена, женщина модная, воспитанная в пансионе мадам Гросваш, зачернила
так, что я не мог разобрать, а повторить — не вспомнил, что написал было. Ну, да и нужды нет. Мы и без
того все знаем все. Гм!).
Вот такие-то гости собрались и сидят чинно.
Так, уже к полудню, часов в одиннадцать, сурмы засурмили, бубны забили — едет сам, едет вельможный пан полковник в своем берлине; машталер
то и дело хлопает бичом на четверню вороных коней, в шорах посеребренных, а они без фореса, по-теперешнему форейтора, идут на одних возжах машталера, сидящего на правой коренной. Убор на машталере и кожа на шорах зеленая, потому что и берлин был зеленый.
Если ответ должен быть утвердительный,
то это и без речей показывал поклон; если же следовало возразить что пану полковнику,
то, не осмеливаясь на
такую дерзость, изъясняли это поклоном.
Пан полковник, разговаривая со старшими, которые стояли у стены и отнюдь не смели садиться, изволили закашляться и плюнуть вперед себя. Стремительно один из бунчуковых товарищей, старик почтенный, бросился и почтительно затер ногою плеванье его ясновельможности:
так в
тот век политика была утончена!
Пан полковник был политичен. Он, не пивши, держал чарку, пока все не налили себе, и тогда принялся пить. Все гости смотрели на него: и если бы он выкушал всю чарку разом,
то и они выпили бы
так же; но как полковник кушал, прихлебывая,
то и они и не смели выпивать прежде его. Когда он изволил морщиться, показывая крепость выкушанной водки, или цмокать губами, любуясь вкусом водки,
то и они все делали
то же из угождения его ясновельможности.
На стол уставлены были часто большие оловянные блюда, или мисы, отлично, как зеркало, блестяще
так вычищенные, и все с гербами Халявских, наполненные,
то есть мисы, борщами разных сортов.
Да подите же с ним, начните его кушать,
то есть пить,
так от третьего глотка вы именно не раздвинете губ своих: они
так и слипнутся.
Хозяин должен был крепко наблюдать, чтобы пани есаулова не села как-нибудь выше пани бунчуковой товарищки; если он заметит
такое нарушение порядка,
то должен просить пани есаулову пересесть пониже; в противном случае ссора вечная у мужа униженной жены с хозяином банкета и с есаулом, мужем зазнавшейся; а если он ему подчинен,
то мщение и взыскание по службе".
То были: утка с радзынками и черносливом на красном соусе, ножки гавяжьи с
таким же соусом и с прибавкою «миндалю», мозги, разные сладкие коренья, репа, морковь и проч., и проч., все преискусно приготовленное.
Это — надобно сказать — батенькин мед производил
такое действие: он был необыкновенно сладок и незаметно крепок до
того, что у выпившего только стакан отнимался язык и подкашивалися ноги.
Пока
так занималась молодость женского пола, в
то время панычи, тут же, на дворе между собою боролись, бегали"на выпередки"(взапуски), играли в мяч,"в скракли"…
Так я вам скажу:"вещь!" — что в рот,
то спасибо!
Проводив
такого почетного гостя, батенька должны были уконтентовать прочих, еще оставшихся и желающих показать свое усердие хлебосольному хозяину. Началось с
того, чтобы"погладить дорогу его ясновельможности". Потом благодарность за хлеб-соль и за угощение. Маменька поднесли еще «ручковой»,
то есть из своих рук. Потом пошло провожание
тем же порядком, как и пана полковника, до колясок, повозок, тележек, верховых лошадей и проч., и проч., и, наконец, все гости до единого разъехались.
Когда уже с нами достигнуто до главнейшего,
то есть, когда обеспечено было наше здоровье, тогда начали подумывать о последующем. В один день, когда у батеньки разболелась голова от нашего шуму, и они досадовали, что нами переломаны были лучшие из прищеп в саду,
так они, вздохнувши, сказали маменьке:"А что, душко, пора бы наших хлопцев отдать учиться письму?"
Так я к
тому говорю: они и в любимой своей страсти не противоречили явно; но в этом обстоятельстве, когда батенька напомнили о приступе к учению нашему, маменька вышли из своей комплекции против батеньки.
— Помилуйте вы меня, Мирон Осипович! Человек вы умный, и умнее вас я в свой век никого не знавала и не видала, а что ни скажете, что ни сделаете, что ни выдумаете,
то все это
так глупо, что совершенно надобно удивляться, плюнуть (тут маменька в самом деле плюнули) и замолчать. — Но они плюнуть плюнули, а замолчать не замолчали и продолжали в
том же духе.
— С чего вошло вам в голову морить бедных детей грамотою глупою и бестолковою? Разве я их на
то породила и дала им
такое отличное воспитание, чтобы они над книгами исчахли? Образумьтеся, побойтесь бога, не будьте детоубийцею, не терзайте безвинно моей утробы!.. — Тут маменька горько заплакали.
Я
таки не наудивляюсь перемене и батенькиного обхождения. Бывало, при малейшем противоречном слове маменька не могли уже другого произнести, ибо очутивалися в другой комнате, разумеется, против воли… но это дело семейное; а тут папенька смотрели на маменьку удивленными глазами, пыхтели, надувалися и, как увидели слезы ее,
то, конечно, войдя в материнские чувства, сказали без гнева и размышления, а
так, просто, дружелюбно...
Маменька и
тому обрадовались, что хотя два месяца еще погуляют, и поскорее сказали:"Когда ж во всей вселенной с
того числа начинают,
так и нам надобно делать по ней".
Видя же необходимость пустить меня в учение, они, по окончании торга, позвав пана Кнышевского в кладовеньку попотчевать из своих рук водкою на могорыч, начали всеусерднейше просить его, чтобы бедного Трушка,
то есть меня, отнюдь не наказывал, хотя бы и следовало; если же уже будет необходимо наказать,
так сек бы вместо меня другого кого из простых учеников.
Маменька были
такие добрые, что тут же мне и сказали:"Не бойся, Трушко, тебя этот цап (козел) не будет бить, что бы ты ни делал. Хотя в десять лет этой поганой грамотки не выучил,
так не посмеет и пальцем тронуть. Ты же, как ни придешь из школы,
то безжалостному тво ему отцу и мне жалуйся, что тебя крепко в школе били. Отец спроста будет верить и будет утешаться твоими муками, а я притворно буду жалеть о тебе".
Так мы и положили условие с маменькою.
Для кого изготовлю молочную кашу?.."и много подобных
тому нежностей приговаривала весьма жалко,
так что и теперь, когда вспомню, меня жалость берет.
А какие же маменька были хитрые,
так это на удивление! Тут плачут, воют, обнимают старших сыновей и ничего; меня же примутся оплакивать,
то тут одною рукою обнимают, а другою — из-за пазухи у себя —
то бубличек,
то пирожок,
то яблочко… Я обременен был маменькиными ласками…
Со стороны маменькиной подобные проводы были нам сначала ежедневно, потом все слабее, слабее: конечно, они уже попривыкли разлучаться с нами, а наконец, и до
того доходило, что когда старшие братья надоедали им своими шалостями,
так они, бывало, прикрикнут:"Когда б вас чорт унес в эту анафемскую школу!"Батенька же были к нам ни се, ни
то. Я же, бывши дома, от маменьки не отходил.
Время подошло к обеду, и пан Кнышевский спросил нас с уроками. Из нас Петрусь проговорил урок бойко: знал назвать буквы и в ряд, и в разбивку; и боком ему поставят и вверх ногами, а он
так и дует, и не ошибается, до
того, что пан Кнышевский возвел очи горе и, положив руку на Петрусину голову, сказал:"Вот дитина!"Павлусь не достиг до него. Он знал разницу между буквами, но ошибочно называл и относился к любимым им предметам; например, вместо «буки», все говорил «булки» и не мог иначе назвать.
По еде мысли мои сделались чище и рассудок изобретательнее. Когда поворачивал я в руках букварь, ника: один за батенькину «скубку», а другой — за дьячкову «палию». Причем маменька сказали:"Пусть толчет, собачий сын, как хочет, когда без
того не можно, но лишь бы сечением не ругался над ребенком". Не порадовало меня
такое маменькино рассуждение!
Братья оканчивали часословец, а я повторял:"зло, тло, мну, зду", и
то не чисто, а с прибавкою
таких слов, каких невозможно было не только в Киевском букваре, но и ни в какой тогдашней книге отыскать…
В
таких философских рассуждениях я трезвоню себе во все руки больше полчаса, забыв все наставления пана Кнышевского, и продолжал бы до вечера, как он явился ко мне на звоницу и с грозным взором вырвал у меня веревки, схватил за чуб и безжалостно потащил меня по лестнице вниз; дома же порядочно высек за
то, что я оттрезвонил более данных ему денег.
Голос у него был отличный: когда брал низом,
то еще все ничего; но когда поднимал горою,
так тут прелесть была!
До
того голос его был разителен, что все слушающие его сознавались, что при его пении у них кожу на спине подирало, точно
так, как при пилении железа.
Пропев одну псалму, другую, я оглянулся… о, ужас! пан Кнышевский стоит с поднятыми руками и разинутым ртом. Я не смел пошевелиться; но он поднял меня с лавки, ободрил, обласкал и заставил меня повторять петую мною псалму:"пробудись от сна, невеста". Я пел, как наслышался от него, и старался подражать ему во всем: когда доходило до высших тонов, я
так же морщился, как и он, глаза сжимал, рот расширял и кричал с
тою же приятностью, как и он.
Батенька, как были очень благоразумны,
то им первым на мысль пришло: не слепцы ли это поют? Но, расслушав ирмолойное искусство и разительный, окселентующий голос пана Тимофтея, как сидели в конце стола, встали, чтоб посмотреть, кто это с ним
так сладко поет? Подошли к дверям, увидели и остолбенели… Наконец, чтоб разделить радость свою с маменькою, тут же у стола стоявшею, отозвались к ней...
Маменька, как увидели и расслушали мой голос, который взобрался на самые высочайшие тоны — потому что пан Кнышевский, дабы пощеголять дарованием ученика своего, тянул меня за ухо что есть мочи, от чего я и кричал необыкновенно —
так вот, говорю, маменька как расслушали, что это мой голос, от радости хотели было сомлеть, отчего должно бы им и упасть,
то и побоялись, чтобы не упасть на пана полковника или чтоб V не сделать непристойного чего при падении,
то и удержались гостей ради, а только начали плакать слезами радости.
Маменька очень рады были, что у любимого их сынка открылся любимый ими талант, и когда, бывало, батенька покричит на них порядочно,
то маменька, от страха и грусти ради, примутся плакать и тут же шлют за мною и прикажут мне петь, а сами еще горше плачут —
так было усладительно мое пение!
Дома своего мы вовсе не знали. Батенька хвалили нас за
такую прилежность к учению; но маменька догадывались, что мы вольничаем, но молчали для
того, что могли меня всегда, не пуская в школу, удерживать при себе. Тихонько, чтобы батенька не услыхали, я пел маменьке псалмы, а они закармливали меня разными сластями.