Неточные совпадения
Направо от меня — она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330 (вижу теперь ее нумер); налево — О, совсем другая, вся из окружностей, с детской складочкой на
руке; и с краю нашей четверки — неизвестный мне мужской нумер — какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все
были разные…
Об
руку с ней мы прошли четыре линии проспектов. На углу ей
было направо, мне — налево.
К счастью, только изредка. К счастью, это только мелкие аварии деталей: их легко ремонтировать, не останавливая вечного, великого хода всей Машины. И для того, чтобы выкинуть вон погнувшийся болт, у нас
есть искусная, тяжкая
рука Благодетеля, у нас
есть опытный глаз Хранителей…
R — брызнул фонтаном, О — розово, кругло смеялась. Я махнул
рукой: смейтесь, все равно. Мне
было не до этого. Мне надо
было чем-нибудь заесть, заглушить этот проклятый.
И вдруг одна из этих громадных
рук медленно поднялась — медленный, чугунный жест — и с трибун, повинуясь поднятой
руке, подошел к Кубу нумер. Это
был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый жребий — увенчать праздник своими стихами. И загремели над трибунами божественные медные ямбы — о том, безумном, со стеклянными глазами, что стоял там, на ступенях, и ждал логического следствия своих безумств.
Тяжкий, каменный, как судьба, Благодетель обошел Машину кругом, положил на рычаг огромную
руку… Ни шороха, ни дыхания: все глаза — на этой
руке. Какой это, должно
быть, огненный, захватывающий вихрь —
быть орудием,
быть равнодействующей сотен тысяч вольт. Какой великий удел!
В 12 часов — опять розовато-коричневые рыбьи жабры, улыбочка — и наконец письмо у меня в
руках. Не знаю почему, я не прочел его здесь же, а сунул в карман — и скорее к себе в комнату. Развернул, пробежал глазами и — сел… Это
было официальное извещение, что на меня записался нумер I-330 и что сегодня в 21 я должен явиться к ней — внизу адрес…
— Да. Ну, я так и думала: что-нибудь вам должно
было помешать — все равно что (острые зубы, улыбка). Но зато теперь вы — в моих
руках. Вы помните: «Всякий нумер, в течение 48 часов не заявивший Бюро, считается…»
Вдруг —
рука вокруг моей шеи — губами в губы… нет, куда-то еще глубже, еще страшнее… Клянусь, это
было совершенно неожиданно для меня, и, может
быть, только потому… Ведь не мог же я — сейчас я это понимаю совершенно отчетливо — не мог же я сам хотеть того, что потом случилось.
Это
были удостоверения, что мы — больны, что мы не можем явиться на работу. Я крал свою работу у Единого Государства, я — вор, я — под Машиной Благодетеля. Но это мне — далеко, равнодушно, как в книге… Я взял листок, не колеблясь ни секунды; я — мои глаза, губы,
руки — я знал: так нужно.
Около пяти столетий назад, когда работа в Операционном еще только налаживалась, нашлись глупцы, которые сравнивали Операционное с древней инквизицией, но ведь это так нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, и разбойника с большой дороги: у обоих в
руках,
быть может, один и тот же нож, оба делают одно и то же — режут горло живому человеку.
В
руках у них сверкали трубки: огнем резали, огнем
спаивали стеклянные стенки, угольники, ребра, кницы.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними
руками. Глаз нельзя
было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего
было, что последний раз в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять
было нельзя.
— Да, да, именно… — я схватил его за
руку. Я слышал сейчас: из крана умывальника — медленно капают капли в тишину. И я знал, это — навсегда. Но все-таки почему же вдруг душа? Не
было, не
было — и вдруг… Почему ни у кого нет, а у меня…
Я еще крепче вцепился в тончайшую
руку: мне жутко
было потерять спасательный круг.
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени построен весь мир. По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние
руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так
было,
было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной от огня поверхностью, где «душа».
Я взмахнул
рукой, желтые глаза мигнули, попятились, пропали в листве. Жалкое существо! Какой абсурд: он — счастливее нас! Может
быть, счастливее меня — да; но ведь я — только исключение, я болен.
Не имею представления, как долго я
был мертв, скорее всего 5 — 10 секунд, но только через некоторое время я воскрес, открыл глаза: темно и чувствую — вниз, вниз… Протянул
руку — ухватился — царапнула шершавая, быстро убегающая стенка, на пальце кровь, ясно — все это не игра моей больной фантазии. Но что же, что?
Было ли все это на самом деле? Не знаю. Узнаю послезавтра. Реальный след только один: на правой
руке — на концах пальцев — содрана кожа. Но сегодня на «Интеграле» Второй Строитель уверял меня, будто он сам видел, как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо — в этом и все дело. Что ж, может
быть, и так. Очень может
быть. Не знаю — ничего не знаю.
Это
было, в сущности, противоестественное зрелище: вообразите себе человеческий палец, отрезанный от целого, от
руки — отдельный человеческий палец, сутуло согнувшись, припрыгивая бежит по стеклянному тротуару.
И страннее, противоестественнее всего, что пальцу вовсе не хочется
быть на
руке,
быть с другими: или — вот так, одному, или…
Протягивая ко мне сучковатой
рукой письмо, Ю вздохнула. Но этот вздох только чуть колыхнул ту занавесь, какая отделяла меня от мира: я весь целиком спроектирован
был на дрожавший в моих
руках конверт, где — я не сомневался — письмо от I.
Когда я поднялся в комнату и повернул выключатель — я не поверил глазам: возле моего стола стояла О. Или вернее, — висела: так висит пустое, снятое платье — под платьем у нее как будто уж не
было ни одной пружины, беспружинными
были руки, ноги, беспружинный, висячий голос.
И висела над столом. Опущенные глаза, ноги,
руки. На столе еще лежит скомканный розовый талон т о й. Я быстро развернул эту свою рукопись — «МЫ» — ее страницами прикрыл талон (
быть может, больше от самого себя, чем от О).
Она улыбнулась; неписаный текст улыбки, очевидно,
был: «Ах, какой упрямый мальчик!» Потом села. Глаза опущены.
Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы — и теперь о другом...
Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не
была нумером — она
была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело — мои глаза, мои губы, мои
руки знают его, — в тот момент я
был в этом совершенно уверен.
В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов
был отделить от меня весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовыми руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный голос...
— Может
быть, в этот день… — остановилась, и брови еще темнее. Взяла мою
руку, крепко сжала ее. — Скажи, ты меня не забудешь, ты всегда
будешь обо мне помнить?
Завтра — День Единогласия. Там, конечно,
будет и она, увижу ее, но только издали. Издали — это
будет больно, потому что мне надо, меня неудержимо тянет, чтобы — рядом с ней, чтобы — ее
руки, ее плечо, ее волосы… Но я хочу даже этой боли — пусть.
Первая мысль — кинуться туда и крикнуть ей: «Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?» Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала
руки и ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль в сердце; я, помню, подумал: «Если от нефизических причин может
быть физическая боль, то ясно, что — »
Шелест миллионов
рук. Чей-то подавленный «ах»! И я чувствую, что-то уже началось, стремглав падало, но я не понимал — что, и не
было силы — я не смел посмотреть…
Сознаюсь: та же мысль
была и у меня. Но я вспомнил, сколько раз он
был настоящим моим ангелом-хранителем, сколько раз он спасал меня, и смело подошел, протянул
руку, сорвал листок.
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слева от меня — другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах,
руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может
быть, сегодня, когда я с I попаду туда, —
будет 39, 40, 41 градус — отмеченные на термометре черной чертой…
Я
был оглушен всем этим, я захлебнулся — это, может
быть, самое подходящее слово. Я стоял, обеими
руками вцепившись в какой-то качающийся сук.
Миг — и я где-то наверху, подо мною — головы, головы, головы, широко кричащие рты, выплеснутые вверх и падающие
руки. Это
было необычайно странное, пьяное: я чувствовал себя над всеми, я
был я, отдельное, мир, я перестал
быть слагаемым, как всегда, и стал единицей.
И вот я — с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В
руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза,
пью, чтоб залить огонь, —
пью сладкие, колючие, холодные искры.
Еще: от листьев тень — плетеная, решетчатая. В тени лежат и жуют что-то похожее на легендарную пищу древних: длинный желтый плод и кусок чего-то темного. Женщина сует это мне в
руку, и мне смешно: я не знаю, могу ли я это
есть.
И снова: толпа, головы, ноги,
руки, рты. Выскакивают на секунду лица — и пропадают, лопаются, как пузыри. И на секунду — или, может
быть, это только мне кажется — прозрачные, летящие крылья-уши.
Встала — сейчас уйдет. Может
быть, уже последние дни, может
быть, минуты… Я схватил ее за
руку.
— Твоя
рука… Ведь ты не знаешь — и немногие это знают, что женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное,
есть несколько капель солнечной, лесной крови. Может
быть, потому я тебя и —
Только тогда я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди
был S — мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под
рукой листках. Потом на секунду — какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно — раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
Вся она
была как-то по-особенному, законченно, упруго кругла.
Руки, и чаши грудей, и все ее тело, такое мне знакомое, круглилось и натягивало юнифу: вот сейчас прорвет тонкую материю — и наружу, на солнце, на свет. Мне представляется: там, в зеленых дебрях, весною так же упрямо пробиваются сквозь землю ростки — чтобы скорее выбросить ветки, листья, скорее цвести.
Я молчал. На лице у меня — что-то постороннее, оно мешало — и я никак не мог от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее сияя, она схватила мою
руку — и у себя на
руке я почувствовал ее губы… Это — первый раз в моей жизни. Это
была какая-то неведомая мне до сих пор древняя ласка, и от нее — такой стыд и боль, что я (пожалуй, даже грубо) выдернул
руку.
«Интеграл» в наших
руках — это
будет оружие, которое поможет кончить все сразу, быстро, без боли.
Где-то сзади я слышал пронзительный писк птиц над Стеной. А впереди, в закатном солнце — из малинового кристаллизованного огня — шары куполов, огромные пылающие кубы-дома, застывшей молнией в небе — шпиц аккумуляторной башни. И все это — всю эту безукоризненную, геометрическую красоту — я должен
буду сам, своими
руками… Неужели — никакого выхода, никакого пути?
У меня в комнате, в 15.30. Я вошел — и увидел Ю. Она сидела за моим столом — костяная, прямая, твердая, — утвердив на
руке правую щеку. Должно
быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне — на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев.
Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу — и ясно,
будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом — они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот — они уже на середине проспекта. Свинтившись под
руку — растянулись в цепь, лицом к нам. И мы — напряженный, ощетинившийся головами комок — ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.
Круглые, крошечные
руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я — над ней, глажу ее по голове, по лицу —
руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она — совсем маленькая — маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло
быть у древних по отношению к их частным детям.
В какой-то прозрачной, напряженной точке — я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На повороте оглянулся — среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч — увидел S. Тотчас же у меня — посторонние, не в такт размахивающие
руки, и я громко рассказываю О — что завтра… да, завтра — первый полет «Интеграла», это
будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
Но взглянул на свои волосатые
руки — вспомнилось: «В тебе, наверно,
есть капля лесной крови… Может
быть, я тебя оттого и…»