Неточные совпадения
Направо от меня — она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая,
как хлыст, I-330 (вижу теперь ее нумер); налево —
О, совсем другая, вся из окружностей, с детской складочкой на руке; и с краю нашей четверки — неизвестный мне мужской нумер — какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все были разные…
Уж лучше бы молчала — это было совершенно ни к чему. Вообще эта милая
О…
как бы сказать… у ней неправильно рассчитана скорость языка, секундная скорость языка должна быть всегда немного меньше секундной скорости мысли, а уже никак не наоборот.
На меня эта женщина действовала так же неприятно,
как случайно затесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член. И я был рад остаться хоть ненадолго вдвоем с милой
О.
Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба и легкое солнце на своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя и не отставая. Но там, впереди, белеет бельмом облако, нелепое, пухлое,
как щеки старинного «купидона», и это как-то мешает. Переднее окошко поднято, ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь и все время думаешь
о губах.
Да, теперь именно так: я чувствую там, в мозгу, какое-то инородное тело —
как тончайший ресничный волосок в глазу: всего себя чувствуешь, а вот этот глаз с волоском — нельзя
о нем забыть ни на секунду…
Да, этот Тэйлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, он не додумался до того, чтобы распространить свой метод на всю жизнь, на каждый шаг, на круглые сутки — он не сумел проинтегрировать своей системы от часу до 24. Но все же
как они могли писать целые библиотеки
о каком-нибудь там Канте — и едва замечать Тэйлора — этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед.
Милая
О… Милый R… В нем есть тоже (не знаю, почему «тоже», — но пусть пишется,
как пишется) — в нем есть тоже что-то, не совсем мне ясное. И все-таки я, он и
О — мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, а все-таки треугольник. Мы, если говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои читатели, этот язык — понятней), мы — семья. И так хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник замкнуть себя от всего, что…
Торжественный, светлый день. В такой день забываешь
о своих слабостях, неточностях, болезнях — и все хрустально-неколебимое, вечное —
как наше, новое стекло…
Внизу, в вестибюле, за столиком, контролерша, поглядывая на часы, записывала нумера входящих. Ее имя — Ю… впрочем, лучше не назову ее цифр, потому что боюсь,
как бы не написать
о ней чего-нибудь плохого. Хотя, в сущности, это — очень почтенная пожилая женщина. Единственное, что мне в ней не нравится, — это то, что щеки у ней несколько обвисли —
как рыбьи жабры (казалось бы: что тут такого?).
В голове у меня крутилось, гудело динамо. Будда — желтое — ландыши — розовый полумесяц… Да, и вот это — и вот это еще: сегодня хотела ко мне зайти
О. Показать ей это извещение — относительно I-330? Я не знаю: она не поверит (да и
как, в самом деле, поверить?), что я здесь ни при чем, что я совершенно… И знаю: будет трудный, нелепый, абсолютно нелогичный разговор… Нет, только не это. Пусть все решится механически: просто пошлю ей копию с извещения.
Когда вошел R-13, я был совершенно спокоен и нормален. С чувством искреннего восхищения я стал говорить
о том,
как великолепно ему удалось хореизировать приговор и что больше всего именно этими хореями был изрублен, уничтожен тот безумец.
— Послезавтра… нет: через два дня — у
О розовый талон к вам. Так
как вы? По-прежнему? Хотите, чтобы она…
Завтра придет ко мне милая
О, все будет просто, правильно и ограничено,
как круг.
Это незначительное само по себе происшествие особенно хорошо подействовало на меня, я бы сказал: укрепило. Так приятно чувствовать чей-то зоркий глаз, любовно охраняющий от малейшей ошибки, от малейшего неверного шага. Пусть это звучит несколько сентиментально, но мне приходит в голову опять все та же аналогия: ангелы-хранители,
о которых мечтали древние.
Как много из того,
о чем они только мечтали, в нашей жизни материализовалось.
Так же смешно и нелепо,
как то, что море у древних круглые сутки тупо билось
о берег, и заключенные в волнах силлионы килограммометров — уходили только на подогревание чувств у влюбленных.
— Ну вот… — I остановилась у дверей. — Здесь сегодня дежурит
как раз один… Я
о нем говорила тогда, в Древнем Доме.
Все еще
о вчерашнем. Личный час перед сном у меня был занят, и я не мог записать вчера. Но во мне все это —
как вырезано, и потому-то особенно — должно быть, навсегда — этот нестерпимо-холодный пол…
И вот — 21.30. В комнате слева — спущены шторы. В комнате справа — я вижу соседа: над книгой — его шишковатая, вся в кочках, лысина и лоб — огромная, желтая парабола. Я мучительно хожу, хожу:
как мне — после всего — с нею, с
О? И справа — ясно чувствую на себе глаза, отчетливо вижу морщины на лбу — ряд желтых, неразборчивых строк; и мне почему-то кажется — эти строки обо мне.
Я кинулся к нему,
как к родному, прямо на лезвия — что-то
о бессоннице, снах, тени, желтом мире. Ножницы-губы сверкали, улыбались.
Знакомо ли вам это чувство: когда на аэро мчишься ввысь по синей спирали, окно открыто, в лицо свистит вихрь — земли нет,
о земле забываешь, земля так же далеко от нас,
как Сатурн, Юпитер, Венера? Так я живу теперь, в лицо — вихрь, и я забыл
о земле, я забыл
о милой, розовой
О. Но все же земля существует, раньше или позже — надо спланировать на нее, и я только закрываю глаза перед тем днем, где на моей Сексуальной Табели стоит ее имя — имя О-90…
Конверт взорван — скорее подпись — и рана — это не I, это…
О. И еще рана: на листочке снизу, в правом углу — расплывшаяся клякса — сюда капнуло… Я не выношу клякс — все равно: от чернил они или от… все равно от чего. И знаю — раньше — мне было бы просто неприятно, неприятно глазам — от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко —
как туча, и от него — все свинцовее и все темнее? Или это опять — «душа»?
И мне смешно, что вчера я мог задумываться — и даже записывать на эти страницы —
о каком-то жалком сереньком пятнышке,
о какой-то кляксе. Это — все то же самое «размягчение поверхности», которая должна быть алмазно-тверда —
как наши стены (древняя поговорка: «
как об стену горох»).
И — женский крик, на эстраду взмахнула прозрачными крыльями юнифа, подхватила ребенка — губами — в пухлую складочку на запястье, сдвинула на середину стола, спускается с эстрады. Во мне печатается: розовый — рожками книзу — полумесяц рта, налитые до краев синие блюдечки-глаза. Это —
О. И я,
как при чтении какой-нибудь стройной формулы, — вдруг ощущаю необходимость, закономерность этого ничтожного случая.
Когда я поднялся в комнату и повернул выключатель — я не поверил глазам: возле моего стола стояла
О. Или вернее, — висела: так висит пустое, снятое платье — под платьем у нее
как будто уж не было ни одной пружины, беспружинными были руки, ноги, беспружинный, висячий голос.
…Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли; неведомый аэро уносит меня в синюю высь моих любимых абстракций. И я вижу,
как здесь — в чистейшем, разреженном воздухе — с легким треском,
как пневматическая шина, — лопается мое рассуждение «
о действенном праве». И я вижу ясно, что это только отрыжка нелепого предрассудка древних — их идеи
о «праве».
Вы, ураниты, — суровые и черные,
как древние испанцы, мудро умевшие сжигать на кострах, — вы молчите, мне кажется, вы — со мною. Но я слышу: розовые венеряне — что-то там
о пытках, казнях,
о возврате к варварским временам. Дорогие мои: мне жаль вас — вы не способны философски-математически мыслить.
А раскрыть их — я теперь чувствую себя обязанным, просто даже
как автор этих записей, не говоря уже
о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens — только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки.
Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды — неясно,
как на дне, сквозь толщу воды — и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкался
о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота…
Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько,
как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей
о великом Дне Единогласия — этот день уже близок.
Все время вслушиваюсь,
как ветер хлопает темными крыльями
о стекло стен, все время оглядываюсь, жду.
Она улыбнулась; неписаный текст улыбки, очевидно, был: «Ах,
какой упрямый мальчик!» Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы — и теперь
о другом...
Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты — такие до смешного коротенькие, куцые — бегут, а мне нужно столько рассказать ей — все, всего себя:
о письме
О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то
о своих детских годах —
о математике Пляпе,
о и
как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе — в такой день — оказалось чернильное пятно.
I молчала, и ее глаза уже — мимо меня, сквозь меня, далекие. Я вдруг услышал,
как ветер хлопает
о стекло огромными крыльями (разумеется, это было и все время, но услышал я только сейчас), и почему-то вспомнились пронзительные птицы над вершиной Зеленой Стены.
И
как на экране — где-то далеко внизу на секунду передо мной — побелевшие губы
О; прижатая к стене в проходе, она стояла, загораживая свой живот сложенными накрест руками. И уже нет ее — смыта, или я забыл
о ней, потому что…
— Ага! Ты еще не уйдешь! Ты не уйдешь — пока мне не расскажешь
о них — потому что ты любишь… их, а я даже не знаю, кто они, откуда они. Кто они? Половина,
какую мы потеряли, Н2 и
О — а чтобы получилось Н2
О — ручьи, моря, водопады, волны, бури — нужно, чтобы половины соединились…
Только тогда я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (
как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил
о комедии?). Впереди был S — мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под рукой листках. Потом на секунду — какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно — раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
Вечером, позже, узнал: они увели с собою троих. Впрочем, вслух об этом, равно
как и
о всем происходящем, никто не говорит (воспитательное влияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей). Разговоры — главным образом
о быстром падении барометра и
о перемене погоды.
—
О, и они были правы — тысячу раз правы. У них только одна ошибка: позже они уверовали, что они есть последнее число —
какого нет в природе, нет. Их ошибка — ошибка Галилея: он был прав, что земля движется вокруг солнца, но он не знал, что вся солнечная система движется еще вокруг какого-то центра, он не знал, что настоящая, не относительная, орбита земли — вовсе не наивный круг…
Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, — я думал уже
о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся,
как память
о том невероятном, что могло быть — и чего уже не будет… да, не будет!..
И что-то
о детях, и
как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и
как их там пришлось связать, и
о том, что «любить — нужно беспощадно, да, беспощадно», и что она, кажется, наконец решится…
— Я каждую ночь… Я не могу — если меня вылечат… Я каждую ночь — одна, в темноте думаю
о нем —
какой он будет,
как я его буду… Мне же нечем тогда жить — понимаете? И вы должны — вы должны…
В какой-то прозрачной, напряженной точке — я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие,
как по лужам, шаги. На повороте оглянулся — среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч — увидел S. Тотчас же у меня — посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю
О — что завтра… да, завтра — первый полет «Интеграла», это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
Вместо того чтобы свернуть влево — я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину — нам троим: мне,
О — и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит —
как где-то невысоко натянутая канатно-басовая струна. И сквозь бас — сзади все время —
Эта история
о том,
как троих нумеров, в виде опыта, на месяц освободили от работы: делай что хочешь, иди куда хочешь.
О чем-то меня спрашивали —
какой вольтаж взять для пускового взрыва, сколько нужно водяного балласта в кормовую цистерну. Во мне был какой-то граммофон: он отвечал на все вопросы быстро и точно, а я, не переставая, — внутри,
о своем.
Дальше — так: едва я успел взять кубик на вилку,
как тотчас же вилка вздрогнула у меня в руке и звякнула
о тарелку — и вздрогнули, зазвенели столы, стены, посуда, воздух, и снаружи — какой-то огромный, до неба, железный круглый гул — через головы, через дома — и далеко замер чуть заметными, мелкими,
как на воде, кругами.
И тогда я — захлебываясь, путаясь — все что было, все, что записано здесь.
О себе настоящем, и
о себе лохматом, и то, что она сказала тогда
о моих руках — да, именно с этого все и началось, — и
как я тогда не хотел исполнить свой долг, и
как обманывал себя, и
как она достала подложные удостоверения, и
как я ржавел день ото дня, и коридоры внизу, и
как там — за Стеною…