Неточные совпадения
И, сливаясь в единое, миллионнорукое тело, в
одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду, мы подносим ложки ко рту и в
одну и ту же секунду выходим на прогулку и
идем в аудиториум, в зал Тэйлоровских экзерсисов, отходим ко сну…
Ушла. Я
один. Два раза глубоко вздохнул (это очень полезно перед сном). И вдруг какой-то непредусмотренный запах — и о чем-то таком очень неприятном… Скоро я нашел: у меня в постели была спрятана веточка ландышей. Сразу все взвихрилось, поднялось со дна. Нет, это было просто бестактно с ее стороны — подкинуть мне эти ландыши. Ну да: я не
пошел, да. Но ведь не виноват же я, что болен.
Дальше — в комнате R. Как будто — все точно такое, что и у меня: Скрижаль, стекло кресел, стола, шкафа, кровати. Но чуть только вошел — двинул
одно кресло, другое — плоскости сместились, все вышло из установленного габарита, стало неэвклидным. R — все тот же, все тот же. По Тэйлору и математике — он всегда
шел в хвосте.
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На
один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои глаза — тысячи глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник
идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем своем ложе.
Отчего — ну отчего целых три года я и О — жили так дружески — и вдруг теперь
одно только слово о той, об… Неужели все это сумасшествие — любовь, ревность — не только в идиотских древних книжках? И главное — я! Уравнения, формулы, цифры — и… это — ничего не понимаю! Ничего… Завтра же
пойду к R и скажу, что —
Мы
шли двое —
одно. Где-то далеко сквозь туман чуть слышно пело солнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным. Весь мир — единая необъятная женщина, и мы — в самом ее чреве, мы еще не родились, мы радостно зреем. И мне ясно, нерушимо ясно: все — для меня, солнце, туман, розовое, золотое — для меня…
Доктор мелькнул за угол. Она ждала. Глухо стукнула дверь. Тогда I медленно, медленно, все глубже вонзая мне в сердце острую, сладкую иглу — прижалась плечом, рукою, вся — и мы
пошли вместе с нею, вместе с нею — двое —
одно…
Есть идеи глиняные — и есть идеи, навеки изваянные из золота или драгоценного нашего стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть на него сильнодействующей кислотой.
Одну из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же —
слава Благодетелю — взрослые, и игрушки нам не нужны.
Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все же отношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнате
один — так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах
идти против ее желания.
Четырехугольник, и в нем веснушчатое лицо и висок с географической картой голубых жилок — скрылись за углом, навеки. Мы
идем —
одно миллионноголовое тело, и в каждом из нас — та смиренная радость, какою, вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире — это понимали христиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники: смирение — добродетель, а гордыня — порок, и что «МЫ» — от Бога, а «Я» — от диавола.
Я уж давно перестал понимать: кто — они и кто — мы. Я не понимаю, чего я хочу: чтобы успели — или не успели. Мне ясно только
одно: I сейчас
идет по самому краю — и вот-вот…
Сжавшись в комочек, забившись под навес лба — я как-то исподлобья, крадучись, видел: они
шли из комнаты в комнату, начиная с правого конца коридора, и все ближе.
Одни сидели застывшие, как я; другие — вскакивали им навстречу и широко распахивали дверь — счастливцы! Если бы я тоже…
— Да, — сказал я, — и знаете: вот я сейчас
шел по проспекту, и впереди меня человек, и от него — тень на мостовой. И понимаете: тень светится. И мне кажется — ну вот я уверен — завтра совсем не будет теней, ни от
одного человека, ни от
одной вещи, солнце — сквозь все…
Я
шел один — по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал — как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели — сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных — но я
шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения…
— Он — все время за мной… Я не могу. Понимаете — мне нельзя. Я сейчас напишу два слова — вы возьмете и
пойдете одна. Я знаю: он останется здесь.
Она вынула руку. Согнувшись, медленно
пошла — два шага — быстро повернулась — и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся — глазами, губами — вся —
одно и то же,
одно и то же мне какое-то слово — и какая невыносимая улыбка, какая боль…
Рука — вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый
шлем — где-то далеко впереди. Я —
один застыло, молча, как все,
иду в кают-компанию…
Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч; беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я — в
одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, — а потом
пойти к той и сказать: «Теперь — веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову — от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.
— Умоляю вас! День — только
один день! Я завтра — завтра же —
пойду и все сделаю…
Тут странно — в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда
шел, как ждал (знаю, что ждал) — ничего не помню, ни
одного звука, ни
одного лица, ни
одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и миром.
Неточные совпадения
Столько лежит всяких дел, относительно
одной чистоты, починки, поправки… словом, наиумнейший человек пришел бы в затруднение, но, благодарение богу, все
идет благополучно.
А вы — стоять на крыльце, и ни с места! И никого не впускать в дом стороннего, особенно купцов! Если хоть
одного из них впустите, то… Только увидите, что
идет кто-нибудь с просьбою, а хоть и не с просьбою, да похож на такого человека, что хочет подать на меня просьбу, взашей так прямо и толкайте! так его! хорошенько! (Показывает ногою.)Слышите? Чш… чш… (Уходит на цыпочках вслед за квартальными.)
Я не люблю церемонии. Напротив, я даже стараюсь всегда проскользнуть незаметно. Но никак нельзя скрыться, никак нельзя! Только выйду куда-нибудь, уж и говорят: «Вон, говорят, Иван Александрович
идет!» А
один раз меня приняли даже за главнокомандующего: солдаты выскочили из гауптвахты и сделали ружьем. После уже офицер, который мне очень знаком, говорит мне: «Ну, братец, мы тебя совершенно приняли за главнокомандующего».
И сукно такое важное, аглицкое! рублев полтораста ему
один фрак станет, а на рынке спустит рублей за двадцать; а о брюках и говорить нечего — нипочем
идут.
Городничий. Что, голубчики, как поживаете? как товар
идет ваш? Что, самоварники, аршинники, жаловаться? Архиплуты, протобестии, надувалы мирские! жаловаться? Что, много взяли? Вот, думают, так в тюрьму его и засадят!.. Знаете ли вы, семь чертей и
одна ведьма вам в зубы, что…