Неточные совпадения
Смешная. Ну что я мог ей сказать? Она была у меня только вчера и не хуже меня
знает, что наш ближайший сексуальный день послезавтра. Это просто все то же самое ее «опережение мысли» —
как бывает (иногда вредное) опережение подачи искры в двигателе.
Но
как знать: быть может, вы, неведомые, кому «Интеграл» принесет мои записки, может быть, вы великую книгу цивилизации дочитали лишь до той страницы, что и наши предки лет 900 назад.
Быть может, вы не
знаете даже таких азов,
как Часовая Скрижаль, Личные Часы, Материнская Норма, Зеленая Стена, Благодетель.
А это разве не абсурд, что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда и сколько хотел… Совершенно ненаучно,
как звери. И
как звери, вслепую, рожали детей. Не смешно ли:
знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные, что они
знали все это) и не суметь дойти до последней ступени этой логической лестницы: детоводства. Не додуматься до наших Материнской и Отцовской Норм.
Опять не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я говорю так,
как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, — ну да все его
знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас
знает, где вы и кто.
— Вот даже
как! А вы
знаете, что,
как всякий честный нумер, я, в сущности, должен немедленно отправиться в Бюро Хранителей и…
Не
знаю почему —
как будто это было совершенно некстати — мне вспомнилась та, ее тон, протягивалась какая-то тончайшая нить между нею и R. (
Какая?) Опять заворочался. Я раскрыл бляху: 25 минут 17‑го. У них на розовый талон оставалось 45 минут.
Милая О… Милый R… В нем есть тоже (не
знаю, почему «тоже», — но пусть пишется,
как пишется) — в нем есть тоже что-то, не совсем мне ясное. И все-таки я, он и О — мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, а все-таки треугольник. Мы, если говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои читатели, этот язык — понятней), мы — семья. И так хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник замкнуть себя от всего, что…
Все это было просто, все это
знал каждый из нас: да, диссоциация материи, да, расщепление атомов человеческого тела. И тем не менее это всякий раз было —
как чудо, это было —
как знамение нечеловеческой мощи Благодетеля.
Да, что-то от древних религий, что-то очищающее,
как гроза и буря — было во всем торжестве. Вы, кому придется читать это, — знакомы ли вам такие минуты? Мне жаль вас, если вы их не
знаете…
Нет: после всего, что было, после того
как я настолько недвусмысленно показал свое отношение к ней. Вдобавок ведь она даже не
знала: был ли я в Бюро Хранителей, — ведь ей неоткуда было
узнать, что я был болен, — ну, вообще не мог… И несмотря на все —
В голове у меня крутилось, гудело динамо. Будда — желтое — ландыши — розовый полумесяц… Да, и вот это — и вот это еще: сегодня хотела ко мне зайти О. Показать ей это извещение — относительно I-330? Я не
знаю: она не поверит (да и
как, в самом деле, поверить?), что я здесь ни при чем, что я совершенно… И
знаю: будет трудный, нелепый, абсолютно нелогичный разговор… Нет, только не это. Пусть все решится механически: просто пошлю ей копию с извещения.
Опять опустила глаза в письмо — и что там у ней внутри за опущенными шторами? Что она скажет — что сделает через секунду?
Как это
узнать, вычислить, когда вся она — оттуда, из дикой, древней страны снов.
Я похолодел. Я
знал, что это значит — показаться на улице позже 22.30. Все мое сумасшествие — сразу
как сдунуло. Я — был я. Мне было ясно одно: я ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!
Вот я — он: черные, прочерченные по прямой брови; и между ними —
как шрам — вертикальная морщина (не
знаю, была ли она раньше).
— Да
как сказать? Собственно — нет. Но я
знал одну женщину…
Я — один. Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы
знать: что там — выше? И если бы
знать: кто — я,
какой — я?
Все это — под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса — и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он! Не хотелось мешать ему — и я сделал вид, что не заметил.
Как он очутился тут — не
знаю: когда я входил в вагон — его
как будто не было.
— Вы отлично
знаете, что сделаете так,
как я вам говорю. До свидания. Через две минуты…
Это были удостоверения, что мы — больны, что мы не можем явиться на работу. Я крал свою работу у Единого Государства, я — вор, я — под Машиной Благодетеля. Но это мне — далеко, равнодушно,
как в книге… Я взял листок, не колеблясь ни секунды; я — мои глаза, губы, руки — я
знал: так нужно.
На углу, в полупустом гараже мы взяли аэро, I опять,
как тогда, села за руль, подвинула стартер на «вперед», мы оторвались от земли, поплыли. И следом за нами все: розово-золотой туман; солнце, тончайше-лезвийный профиль врача, вдруг такой любимый и близкий. Раньше — все вокруг солнца; теперь я
знал, все вокруг меня — медленно, блаженно, с зажмуренными глазами…
…
Как я полон! Если бы вы
знали:
как я полон!
На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый — ему показался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия… Впрочем, что же: неделю назад, вероятно, я бы тоже обиделся. А теперь — теперь нет: потому что я
знаю, что это у меня есть, — что я болен. И
знаю еще — не хочется выздороветь. Вот не хочется, и все. По стеклянным ступеням мы поднялись наверх. Все — под нами внизу —
как на ладони…
И если вы тоже когда-нибудь были так больны,
как я сейчас, вы
знаете,
какое бывает —
какое может быть — утром солнце, вы
знаете это розовое, прозрачное, теплое золото.
Не записывал несколько дней. Не
знаю сколько: все дни — один. Все дни — одного цвета — желтого,
как иссушенный, накаленный песок, и ни клочка тени, ни капли воды, и по желтому песку без конца. Я не могу без нее — а она, с тех пор
как тогда непонятно исчезла в Древнем Доме…
S… Почему все дни я слышу за собой его плоские, хлюпающие,
как по лужам, шаги? Почему он все дни за мной —
как тень? Впереди, сбоку, сзади, серо-голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но она все так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Быть может, эта пуповина — она, I? Не
знаю. Или, быть может, им, Хранителям, уже известно, что я…
— В чем дело?
Как: душа? Душа, вы говорите? Черт
знает что! Этак мы скоро и до холеры дойдем. Я вам говорил (тончайшего на рога) — я вам говорил: надо у всех — у всех фантазию… Экстирпировать фантазию. Тут только хирургия, только одна хирургия…
Сердце — легкое, быстрое,
как аэро, и несет, несет меня вверх. Я
знал: завтра — какая-то радость.
Какая?
Шел, полагаю, минут двадцать. Свернул направо, коридор шире, лампочки ярче. Какой-то смутный гул. Может быть, машины, может быть, голоса — не
знаю, но только я — возле тяжелой непрозрачной двери: гул оттуда.
Не помню, где мы свернули в темноту — и в темноте по ступеням вверх, без конца, молча. Я не видел, но
знал: она шла так же,
как и я, — с закрытыми глазами, слепая, закинув вверх голову, закусив губы, — и слушала музыку: мою чуть слышную дрожь.
Было ли все это на самом деле? Не
знаю.
Узнаю послезавтра. Реальный след только один: на правой руке — на концах пальцев — содрана кожа. Но сегодня на «Интеграле» Второй Строитель уверял меня, будто он сам видел,
как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо — в этом и все дело. Что ж, может быть, и так. Очень может быть. Не
знаю — ничего не
знаю.
Конверт взорван — скорее подпись — и рана — это не I, это… О. И еще рана: на листочке снизу, в правом углу — расплывшаяся клякса — сюда капнуло… Я не выношу клякс — все равно: от чернил они или от… все равно от чего. И
знаю — раньше — мне было бы просто неприятно, неприятно глазам — от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко —
как туча, и от него — все свинцовее и все темнее? Или это опять — «душа»?
Шестнадцать часов. На дополнительную прогулку я не пошел:
как знать, быть может, ей вздумается именно сейчас, когда все звенит от солнца…
Руки ослабели, разжались. Талон выпал из них на стол. Она сильнее меня, и я, кажется, сделаю так,
как она хочет. А впрочем… впрочем, не
знаю: увидим — до вечера еще далеко… Талон лежит на столе.
Сзади — знакомая, плюхающая,
как по лужам, походка. Я уже не оглядываюсь,
знаю: S. Пойдет за мною до самых дверей — и потом, наверное, будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, в мою комнату — пока там не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы…
Вверху невысоко — метрах в 50 — жужжали аэро. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб — я
узнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три,
как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой).
Секунду я смотрел на нее посторонне,
как и все: она уже не была нумером — она была только человеком, она существовала только
как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг ясно: я
знаю, я
знаю это гибкое,
как хлыст, тело — мои глаза, мои губы, мои руки
знают его, — в тот момент я был в этом совершенно уверен.
Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же не быть и таким,
какие цветут раз в тысячу — в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы не
знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.
— Я не могу так, — сказал я. — Ты — вот — здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса — и не могу разобрать слов, не
знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и
какие коридоры, и почему доктор — или, может быть, ничего этого не было?
Нужно ли говорить, что у нас и здесь,
как во всем, — ни для
каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть не может. И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионноклеточный организм, что мы — говоря словами «Евангелия» древних — единая Церковь. Потому что история Единого Государства не
знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушить величественный унисон.
Пусть никто кругом не видит, в
каких я черных несмываемых пятнах, но ведь я-то
знаю, что мне, преступнику, не место среди этих настежь раскрытых лиц.
Установленный обычаем пятиминутный предвыборный перерыв. Установленное обычаем предвыборное молчание. Но сейчас оно не было тем действительно молитвенным, благоговейным,
как всегда: сейчас было
как у древних, когда еще не
знали наших аккумуляторных башен, когда неприрученное небо еще бушевало время от времени «грозами». Сейчас было,
как у древних перед грозой.
Я с трудом держу перо в руках: такая неизмеримая усталость после всех головокружительных событий сегодняшнего утра. Неужели обвалились спасительные вековые стены Единого Государства? Неужели мы опять без крова, в диком состоянии свободы —
как наши далекие предки? Неужели нет Благодетеля? Против… в День Единогласия — против? Мне за них стыдно, больно, страшно. А впрочем, кто «они»? И кто я сам: «они» или «мы» — разве я —
знаю?
Это я Второму Строителю. Лицо у него — фаянс, расписанный сладко-голубыми, нежно-розовыми цветочками (глаза, губы), но они сегодня какие-то линялые, смытые. Мы считаем вслух, но я вдруг обрубил на полуслове и стою, разинув рот: высоко под куполом на поднятой краном голубой глыбе — чуть заметный белый квадратик — наклеена бумажка. И меня всего трясет — может быть, от смеха, — да, я сам слышу,
как я смеюсь (
знаете ли вы это, когда вы сами слышите свой смех?).
Вдруг — один: I уже со мной нет — не
знаю,
как и куда она исчезла. Кругом только эти, атласно лоснящиеся на солнце шерстью. Я хватаюсь за чье-то горячее, крепкое, вороное плечо...
— Братья… — это она. — Братья! Вы все
знаете: там, за Стеною, в городе — строят «Интеграл». И вы
знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену — все стены — чтобы зеленый ветер из конца в конец — по всей земле. Но «Интеграл» унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель,
какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья…
— Да, да, именно! И надо всем сойти с ума, необходимо всем сойти с ума —
как можно скорее! Это необходимо — я
знаю.
Сперва я услышал у себя за дверью громкие голоса — и
узнал ее голос, I, упругий, металлический — и другой, почти негнувшийся —
как деревянная линейка — голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеих ко мне в комнату. Именно так: выстрелила.
— Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких,
как она: мне все равно. Я
знаю — ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего — я перед тобой вся, до конца,
как ты хотел. Я — в твоих руках, ты можешь — в любой момент…
— Кто тебя
знает… Человек —
как роман: до самой последней страницы не
знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы и читать…