Сзади — знакомая, плюхающая, как по лужам, походка. Я уже не оглядываюсь, знаю: S. Пойдет за мною до самых дверей — и потом, наверное,
будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, в мою комнату — пока там не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы…
Неточные совпадения
Мы прошли через комнату, где
стояли маленькие, детские кровати (дети в ту эпоху
были тоже частной собственностью). И снова комнаты, мерцание зеркал, угрюмые шкафы, нестерпимо пестрые диваны, громадный «камин», большая, красного дерева кровать. Наше теперешнее — прекрасное, прозрачное, вечное — стекло
было только в виде жалких, хрупких квадратиков-окон.
И вдруг одна из этих громадных рук медленно поднялась — медленный, чугунный жест — и с трибун, повинуясь поднятой руке, подошел к Кубу нумер. Это
был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый жребий — увенчать праздник своими стихами. И загремели над трибунами божественные медные ямбы — о том, безумном, со стеклянными глазами, что
стоял там, на ступенях, и ждал логического следствия своих безумств.
Через две минуты я
стоял на углу. Нужно же
было показать ей, что мною управляет Единое Государство, а не она. «Так, как я вам говорю…» И ведь уверена: слышно по голосу. Ну, сейчас я поговорю с ней по-настоящему…
Вечером в тот день у нее
был розовый билет ко мне. Я
стоял перед нумератором — и с нежностью, с ненавистью умолял его, чтобы щелкнул, чтобы в белом прорезе появилось скорее: I-330. Хлопала дверь, выходили из лифта бледные, высокие, розовые, смуглые; падали кругом шторы. Ее не
было. Не пришла.
Когда я поднялся в комнату и повернул выключатель — я не поверил глазам: возле моего стола
стояла О. Или вернее, — висела: так висит пустое, снятое платье — под платьем у нее как будто уж не
было ни одной пружины, беспружинными
были руки, ноги, беспружинный, висячий голос.
Вы представьте себе, что
стоите на берегу: волны — мерно вверх; и поднявшись — вдруг так и остались, застыли, оцепенели. Вот так же жутко и неестественно
было и это — когда внезапно спуталась, смешалась, остановилась наша, предписанная Скрижалью, прогулка. Последний раз нечто подобное, как гласят наши летописи, произошло 119 лет назад, когда в самую чащу прогулки, со свистом и дымом, свалился с неба метеорит.
В конце концов в этом точечном состоянии
есть своя логика (сегодняшняя): в точке больше всего неизвестностей;
стоит ей двинуться, шевельнуться — и она может обратиться в тысячи разных кривых, сотни тел.
Это я Второму Строителю. Лицо у него — фаянс, расписанный сладко-голубыми, нежно-розовыми цветочками (глаза, губы), но они сегодня какие-то линялые, смытые. Мы считаем вслух, но я вдруг обрубил на полуслове и
стою, разинув рот: высоко под куполом на поднятой краном голубой глыбе — чуть заметный белый квадратик — наклеена бумажка. И меня всего трясет — может
быть, от смеха, — да, я сам слышу, как я смеюсь (знаете ли вы это, когда вы сами слышите свой смех?).
Я
был оглушен всем этим, я захлебнулся — это, может
быть, самое подходящее слово. Я
стоял, обеими руками вцепившись в какой-то качающийся сук.
Это
было до такой степени невероятно, до такой степени неожиданно, что я спокойно
стоял — положительно утверждаю: спокойно
стоял и смотрел. Как весы: перегрузите одну чашку — и потом можете класть туда уже сколько угодно — стрелка все равно не двинется…
—
Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас от этого: увидать своего ребенка — и затем умереть. Вы сможете выкормить его — понимаете — вы
будете следить, как он у вас на руках
будет расти, круглеть, наливаться, как плод…
Очнулся — уже
стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки — на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо — где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты, — он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же
был похож на обыкновенный человеческий голос.
Проснулся: уже десять (звонка сегодня, очевидно, не
было). На столе — еще со вчерашнего —
стоял стакан с водой. Я жадно выглотал воду и побежал: мне надо
было все это скорее, как можно скорее.
«Нет, этого мы приятелю и понюхать не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак не найдется, что одни издержки по этому делу
будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже не стоит и говорить.
Теперь, когда он держал в руках его письмо, он невольно представлял себе тот вызов, который, вероятно, нынче же или завтра он найдет у себя, и самую дуэль, во время которой он с тем самым холодным и гордым выражением, которое и теперь было на его лице, выстрелив в воздух,
будет стоять под выстрелом оскорбленного мужа.
Неточные совпадения
Деревня, где скучал Евгений, //
Была прелестный уголок; // Там друг невинных наслаждений // Благословить бы небо мог. // Господский дом уединенный, // Горой от ветров огражденный, //
Стоял над речкою. Вдали // Пред ним пестрели и цвели // Луга и нивы золотые, // Мелькали сёлы; здесь и там // Стада бродили по лугам, // И сени расширял густые // Огромный, запущенный сад, // Приют задумчивых дриад.
С душою, полной сожалений, // И опершися на гранит, //
Стоял задумчиво Евгений, // Как описал себя пиит. // Всё
было тихо; лишь ночные // Перекликались часовые; // Да дрожек отдаленный стук // С Мильонной раздавался вдруг; // Лишь лодка, веслами махая, // Плыла по дремлющей реке: // И нас пленяли вдалеке // Рожок и песня удалая… // Но слаще, средь ночных забав, //
Напев Торкватовых октав!
«Ужели, — думает Евгений, — // Ужель она? Но точно… Нет… // Как! из глуши степных селений…» // И неотвязчивый лорнет // Он обращает поминутно // На ту, чей вид напомнил смутно // Ему забытые черты. // «Скажи мне, князь, не знаешь ты, // Кто там в малиновом берете // С послом испанским говорит?» // Князь на Онегина глядит. // «Ага! давно ж ты не
был в свете. //
Постой, тебя представлю я». — // «Да кто ж она?» — «Жена моя».
Тут
был Проласов, заслуживший // Известность низостью души, // Во всех альбомах притупивший, // St.-Priest, твои карандаши; // В дверях другой диктатор бальный //
Стоял картинкою журнальной, // Румян, как вербный херувим, // Затянут, нем и недвижим, // И путешественник залётный, // Перекрахмаленный нахал, // В гостях улыбку возбуждал // Своей осанкою заботной, // И молча обмененный взор // Ему
был общий приговор.
Он
был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как бы то ни
было, человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались, а поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все еще
стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.