И что-то о детях, и как она их
всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что «любить — нужно беспощадно, да, беспощадно», и что она, кажется, наконец решится…
Как всегда — рядами, по четыре. Но ряды — какие-то непрочные и, может быть, от ветра — колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у
всех сразу — длинные, гусиные шеи.
Неточные совпадения
Ушла. Я один. Два раза глубоко вздохнул (это очень полезно перед сном). И вдруг какой-то непредусмотренный запах — и о чем-то таком очень неприятном… Скоро я нашел: у меня в постели была спрятана веточка ландышей.
Сразу все взвихрилось, поднялось со дна. Нет, это было просто бестактно с ее стороны — подкинуть мне эти ландыши. Ну да: я не пошел, да. Но ведь не виноват же я, что болен.
И вот без четверти 21. Белая ночь.
Все зеленовато-стеклянное. Но это какое-то другое, хрупкое стекло — не наше, не настоящее, это — тонкая стеклянная скорлупа, а под скорлупой крутится, несется, гудит… И я не удивлюсь, если сейчас круглыми медленными дымами подымутся вверх купола аудиториумов, и пожилая луна улыбнется чернильно — как та, за столиком нынче утром, и во
всех домах
сразу опустятся
все шторы, и за шторами —
Я похолодел. Я знал, что это значит — показаться на улице позже 22.30.
Все мое сумасшествие —
сразу как сдунуло. Я — был я. Мне было ясно одно: я ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!
Вдруг ясно чувствую: до чего
все опустошено, отдано. Не могу, нельзя. Надо — и нельзя. Губы у меня
сразу остыли…
Мне нужно скорее, сию же секунду — в Медицинское Бюро получить удостоверение, что я болен, иначе меня возьмут и — А может быть, это и будет самое лучшее. Остаться тут и спокойно ждать, пока увидят, доставят в Операционное —
сразу все кончить,
сразу все искупить.
Еще волосок; пауза; тихо; пульс. Затем — как по знаку какого-то сумасшедшего дирижера — на
всех трибунах
сразу треск, крики, вихрь взвеянных бегом юниф, растерянно мечущиеся фигуры Хранителей, чьи-то каблуки в воздухе перед самыми моими глазами — возле каблуков чей-то широко раскрытый, надрывающийся от неслышного крика рот. Это почему-то врезалось острее
всего: тысячи беззвучно орущих ртов — как на чудовищном экране.
Она — потухла;
все круги —
сразу прогнулись, покоробились. А у меня в сердце — неприятная, даже болезненная компрессия, связанная с ощущением жалости (сердце — не что иное, как идеальный насос; компрессия, сжатие — засасывание насосом жидкости — есть технический абсурд; отсюда ясно: насколько в сущности абсурдны, противоестественны, болезненны
все «любви», «жалости» и
все прочее, вызывающее такую компрессию).
I
сразу, без всякой подготовки, обрушила на меня
все...
…А что, если не дожидаясь — самому вниз головой? Не будет ли это единственным и правильным,
сразу распутывающим
все?
— Что? Операция? Да, не правда ли? Как —
все,
все —
сразу…
Я заметался вдоль цепи, голова расскакивалась, я хватал их за рукава, я молил их — как больной молит дать ему скорее чего-нибудь такого, что секундной острейшей мукой
сразу перерубило бы
все.
Захлопнулась дверь. Помню: внизу под дверью прицепилась какая-то бумажка и заскребла на полу, когда дверь закрывалась, а потом, как колпаком, накрыло какой-то особенной, безвоздушной тишиной. Если бы он сказал хоть одно слово —
все равно какое — самое пустяковое слово, я бы
все сдвинул
сразу. Но он молчал.
Не отрывая глаз от кривеющей
все больше усмешки, я уперся руками о край стола, медленно, медленно вместе с креслом отъехал, потом
сразу — себя
всего — схватил в охапку — и мимо криков, ступеней, ртов — опрометью.
Не забывая пасхальную ночь в Петербурге, Самгин пил осторожно и ждал самого интересного момента, когда хорошо поевшие и в меру выпившие люди, еще не успев охмелеть, говорили
все сразу. Получалась метель слов, забавная путаница фраз:
В нем все открыто,
все сразу видно для наблюдателя, все слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него нельзя было сказать «умный человек» в том смысле, как обыкновенно говорят о людях, замечательно наделенных этою силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя.
Все это раздражало Старцева. Садясь в коляску и глядя на темный дом и сад, которые были ему так милы и дороги когда-то, он вспомнил
все сразу — и романы Веры Иосифовны, и шумную игру Котика, и остроумие Ивана Петровича, и трагическую позу Павы, и подумал, что если самые талантливые люди во всем городе так бездарны, то каков же должен быть город.
Неточные совпадения
Но торжество «вольной немки» приходило к концу само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и
сразу поняла, что
все для нее кончено. В одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку, но было уже поздно.
Полезли люди в трясину и
сразу потопили
всю артиллерию. Однако сами кое-как выкарабкались, выпачкавшись сильно в грязи. Выпачкался и Бородавкин, но ему было уж не до того. Взглянул он на погибшую артиллерию и, увидев, что пушки, до половины погруженные, стоят, обратив жерла к небу и как бы угрожая последнему расстрелянием, начал тужить и скорбеть.
Он не мог думать об этом, потому что, представляя себе то, что будет, он не мог отогнать предположения о том, что смерть ее развяжет
сразу всю трудность его положения.
Левину ясно было, что Свияжский знает такой ответ на жалобы помещика, который
сразу уничтожит
весь смысл его речи, но что по своему положению он не может сказать этого ответа и слушает не без удовольствия комическую речь помещика.
Выйдя очень молодым блестящим офицером из школы, он
сразу попал в колею богатых петербургских военных. Хотя он и ездил изредка в петербургский свет,
все любовные интересы его были вне света.