— Для других пока останусь колдуном: без этого я не мог бы говорить с тобою; но вот тебе господь бог порукою, и пусть меня, как труса, выгонят из Незамановского куреня или, как убийцу своего брата, казака, — живого зароют в землю, если я не такой же православный, как и ты.
Записался в запорожцы, уморил с горя красную девицу, с которой был помолвлен, терпел нападки от своих братьев казаков за то, что миловал жен и детей, не увечил безоружных, не жег для забавы дома, когда в них не было вражеской засады, — и чуть было меня не зарыли живого в землю с одним нахалом казаком, которого за насмешки я хватил неловко по голове нагайкою… да, к счастию, он отдохнул.
— Тише! Бога ради, тише! — прошептал Истома, поглядывая с робостию вокруг себя. — Вот что!.. Так ты из наших!.. Ну что, Юрий Дмитрич?.. Идет ли сюда из Москвы войско? Размечут ли по бревну этот крамольный городишко?.. Перевешают ли всех зачинщиков? Зароют ли живого в землю этого разбойника, поджигу, Козьму Сухорукова?.. Давнуть, так давнуть порядком, — примолвил он шепотом. — Да, Юрий Дмитрич, так, чтоб и правнуки-то дрожкой дрожали!
К вечеру он умер, и зарыли его там же, где взяли, под осокорью, находя, что на погосте его хоронить не следует: во-первых — он чужой, во-вторых — вор, а в-третьих — умер без покаяния. Около него в грязи нашли кинжал и платок.
Живчика мы завернули в наши самые лучшие лоскутки, положили в деревянный ящичек и зарыли в саду, в ямке. Потом сделали над его могилкой бугорок и положили камушек.
На следующий день солдаты, бессменно стоявшие при ней на часах, выкопали в Алексеевском равелине глубокую яму и тайно зарыли в нее труп пленницы. Никаких погребальных обрядов совершено не было.
Неужели только великие люди не исчезают вовсе? Неужели только им суждено и посмертно оставаться среди живущих? А от обычных, от таких, как все, неужели от них ничего не останется? Жил, зарыли, и как будто не было тебя, как будто не жил под солнцем, под этим вечным синим небом…