Неточные совпадения
— И смотреть таким же сентябрем, как ты? Нет, душенька, спасибо!.. У меня вовсе нет охоты сидеть повесив нос, когда я чувствую,
что могу еще
быть веселым и счастливым…
— Ты, верно, бы этого не сказал, Александр, если б увидел меня вместе с моею Полиною. А впрочем, нет,
что толку! ты и тогда не понял бы моего счастия, — чувство, которое делает меня блаженнейшим человеком в мире,
быть может, показалось бы тебе смешным. Да, мой друг! не прогневайся! оно недоступно для людей с твоим характером.
— Под ружьем!.. гм, гм!..
Может быть; вы, верно, лучше моего это знаете; да не о том дело. Я вам передаю то,
что слышал: наших легло тридцать тысяч, а много ли осталось, об этом мне не сказывали.
— И, сударь! Румянцев, Суворов — все едино: не тот, так другой; дело в том,
что тогда умели бить и турок и поляков. Конечно, мы и теперь пожаловаться не
можем, — у нас
есть и генералы и генерал-аншефы… гм, гм!.. Впрочем, и то сказать, нынешние турки не прежние —
что грех таить! Учители-то у них хороши! — примолвил рассказчик, взглянув значительно на французского учителя, который улыбнулся и гордо поправил свой галстук.
— Вот как трудно
быть уверену в будущем, — сказал Рославлев, выходя с своим приятелем из трактира. — Думал ли этот офицер,
что он встретит в рублевой ресторации человека, с которым,
может быть, завтра должен резаться.
Бедная Радугина в простоте души своей
была уверена,
что высочайшая степень просвещения, до которой Россия
могла достигнуть, состояла в совершенном отсутствии оригинальности, собственного характера и национальной физиономии; одним словом: заслужить название обезьян Европы —
была, по мнению ее, одна возможная и достижимая цель для нас, несчастных северных варваров.
— Pardon, princesse! [Извините, княгиня! (франц.)] — сказал хладнокровно дипломат, — вы не совсем меня поняли. Я не говорю,
что русские должны положительно желать прихода наших войск в их отечество; я объяснял только вам,
что если силою обстоятельств Россия сделается поприщем новых побед нашего императора и русские
будут иметь благоразумие удержаться от народной войны, то последствия этой кампании
могут быть очень полезны и выгодны для вашей нации.
Так спросите об этом у голландцев, у всего Рейнского союза; поезжайте в Швейцарию, в Италию; взгляните на утесистые, непроходимые горы, некогда отчаяние несчастных путешественников, а теперь прорезанные широкими дорогами, по которым вы
можете, княгиня, прогуливаться в своем ландо [четырехместной карете (франц.)] спокойнее,
чем по Невскому проспекту; спросите в Террачине и Неаполе: куда девались бесчисленные шайки бандитов, от которых не
было проезда в южной Италии; сравните нынешнее просвещение Европы с прежними предрассудками и невежеством, и после этого не понимайте, если хотите, какие бесчисленные выгоды влечет за собою присутствие этого гения, колоссального, как мир, и неизбежного, как судьба.
— Согласен, княгиня! Я не понимаю только,
чего смотрит ваше правительство? Человек, который
может заразить многих своим безумным и вредным фанатизмом, который не скрывает даже своей ненависти к французам,
может ли
быть терпим в русской столице?
— Тогда я носил мундир, mon cher! А теперь во фраке хочу посибаритничать. Однако ж знаешь ли, мой друг? Хоть я не очень скучаю теперешним моим положением, а все-таки мне
было веселее, когда я служил. Почему знать?
Может быть, скоро понадобятся офицеры; стоит нам поссориться с французами… Признаюсь, люблю я этот милый веселый народ;
что и говорить, славная нация! А как подумаешь, так надобно с ними порезаться: зазнались, разбойники! Послушай, Вольдемар: если у нас
будет война, я пойду опять в гусары.
Вы так же их ненавидите, как я, и,
может быть, скоро придет время,
что и для вас
будет наслажденьем зарезать из своих рук хотя одного француза.
Рыдания перервали слова несчастного старика. До души тронутый Рославлев колебался несколько времени. Он не знал,
что ему делать. Решиться ждать новых лошадей и уступить ему своих, — скажет,
может быть, хладнокровный читатель; но если он
был когда-нибудь влюблен, то, верно, не обвинит Рославлева за минуту молчания, проведенную им в борьбе с самим собою. Наконец он готов уже
был принести сию жертву, как вдруг ему пришло в голову,
что он
может предложить старику место в своей коляске.
— Эх, Иван Архипович! — сказал купец, — на
что заране так крушиться? Отчаяние — смертный грех, батюшка! Почему знать,
может быть, и сожительницам сыновья ваши выздоровеют. А если господь пошлет горе, так он же даст силу и перенести его. А вы покамест все надежды не теряйте: никто как Бог.
— Я
могу вас уверить,
что много
есть дворян, которые думают почти то же самое.
— Ну, встреча! черт бы ее побрал. Терпеть не
могу этой дуры… Помните, сударь! у нас в селе жила полоумная Аксинья? Та вовсе
была нестрашна: все, бывало,
поет песни да пляшет; а эта безумная по ночам бродит по кладбищу, а днем только и речей,
что о похоронах да о покойниках… Да и сама-та ни дать ни взять мертвец: только
что не в саване.
— Здоров, братец! — отвечал Ижорской, —
что ему делается?.. Постой-ка?.. Слышишь?.. Никак тяфкнула?.. Нет, нет!.. Он
будет сюда с нашими барынями… Чудак!.. поверишь ли? не
могу его уговорить поохотиться со мною!.. Бродит пешком да ездит верхом по своим полям, как будто бы некому, кроме его, присмотреть за работою; а уж читает, читает!..
— Друг мой! — сказала Полина, прижав к своему сердцу руку Рославлева, — не откажи мне в этом! Я не сомневаюсь, не
могу сомневаться,
что буду счастлива; но дай мне увериться,
что и я
могу составить твое счастие; дай мне время привязаться к тебе всей моей душою, привыкнуть мыслить об одном тебе, жить для одного тебя, и если можно, — прибавила она так тихо,
что Рославлев не
мог расслышать слов ее, — если можно забыть все, все прошедшее!
— После, мой друг! после. Дай мне привыкнуть к мысли,
что это
был бред, сумасшествие,
что я видела его во сне. Ты узнаешь все, все, мой друг! Но если его образ никогда не изгладится из моей памяти, если он, как неумолимая судьба, станет между мной и моим мужем?.. о! тогда молись вместе со мною, молись, чтоб я скорей переселилась туда, где сердце умеет только любить и где любовь не
может быть преступлением!
— Да, да! человеколюбивое! а эти заведения нынче в ходу, любезный. Почему знать?.. От губернатора пойдет и выше, а там… Да
что загадывать;
что будет, то и
будет… Ну, теперь рассуди милостиво! Если б я стал показывать пустую больницу, кого бы удивил? Ведь дом всякой выстроить
может, а надпись сделать не фигура.
Старшая не
могла говорить без восторга о живописи, потому
что сама копировала головки en pastel [пастелью (франц.)]; средняя приходила почти в исступление при имени Моцарта, потому
что разыгрывала на фортепианах его увертюры; а меньшая, которой удалось взять три урока у знаменитой певицы Мары, до того
была чувствительна к собственному своему голосу,
что не
могла никогда промяукать до конца «ombra adorata» [»возлюбленная тень» (итал.)] без того, чтоб с ней не сделалось дурно.
Пользуясь правом жениха, Рославлев сидел за столом подле своей невесты; он
мог говорить с нею свободно, не опасаясь нескромного любопытства соседей, потому
что с одной стороны подле них сидел Сурской, а с другой Оленька. В то время как все, или почти все, заняты
были едою, этим важным и едва ли ни главнейшим делом большей части деревенских помещиков, Рославлев спросил Полину: согласна ли она с мнением своей матери,
что он не должен ни в каком случае вступать снова в военную службу?
—
Может быть! Но по всему кажется,
что эта война неизбежна.
— Кто
может предузнать, — отвечал Рославлев, — до
чего дойдет ожесточение русских, когда в глазах народа убийство и мщение превратятся в добродетели, и всякое сожаление к французам
будет казаться предательством и изменою.
— Почему знать? — отвечал со вздохом Рославлев, — По крайней мере я почти уверен,
что долго еще не
буду ее мужем. Скажите,
могу ли я обещать,
что не пойду служить даже и тогда, когда французы внесут войну в сердце России?
— Кто не
может идти сам, — прибавил Буркин, — так пусть отдаст все,
что у него
есть.
— Ну-ка, Владимир, запей свою кручину! Да полно, братец, думать о Полине.
Что в самом деле? Убьют, так и дело с концом; а останешься жив, так самому
будет веселее явиться к невесте,
быть может, с подвязанной рукой и Георгиевским крестом, к которому за сраженье под Смоленском ты, верно, представлен.
— А реляции-то [донесения.] на
что, мой друг? Дерись почаще так, как ты дрался сегодня поутру, так невеста твоя из каждых газет узнает,
что ты жив. Это, мой друг, одна переписка, которую теперь мы
можем вести с нашими приятелями. А впрочем, если она
будет думать,
что тебя убили, так и это не беда; больше обрадуется и крепче обнимет, когда увидит тебя живого.
— Слегла в постелю, мой друг; и хотя после ей стало легче, но когда я стал прощаться с нею, то она ужасно меня перепугала. Представь себе: горесть ее
была так велика,
что она не
могла даже плакать; почти полумертвая она упала мне на шею! Не помню, как я бросился в коляску и доехал до первой станции… А кстати, я тебе еще не сказывал. Ты писал ко мне,
что взял в плен французского полковника, графа, графа… как бишь?
— Постой!.. Так точно… вот, кажется, за этим кустом говорят меж собой наши солдаты… пойдем поближе. Ты не
можешь себе представить, как иногда забавны их разговоры, а особливо, когда они уверены,
что никто их не слышит. Мы привыкли видеть их во фрунте и думаем,
что они вовсе не рассуждают. Послушай-ка, какие
есть между ними политики — умора, да и только! Но тише!.. Не шуми, братец!
— Посмотрим, — сказал, уходя, Блесткин. — Не забудьте, однако ж,
что я не люблю дожидаться и найду,
может быть, средство поторопить вас весьма неприятным образом.
—
Может быть, для того, чтоб отдохнуть; я думаю, они устали не меньше нашего. Да
что ты так хмуришься, Пронской?
В то самое время, как Зарецкой начинал думать,
что на этот раз эскадрон его не
будет в деле, которое, по-видимому, не
могло долго продолжаться, подскакал к нему Рославлев.
Сраженье прекратилось, и наш арьергард, отступя версты две, расположился на биваках. На другой день Рославлев получил увольнение от своего генерала и, найдя почтовых лошадей в Вязьме, доехал благополучно до Серпухова. Но тут он должен
был поневоле остановиться: рука его так разболелась,
что он не прежде двух недель
мог отправиться далее, и, наконец, 26 августа, в день знаменитого Бородинского сражения, Рославлев переменил в последний раз лошадей, не доезжая тридцати верст от села Утешина.
— Да, точно
поют! Но это совсем не похоронный
напев… напротив… мне кажется… — Рославлев не
мог кончить: невольный трепет пробежал по всем его членам. Так, он не ошибается… до его слуха долетели звуки и слова, не оставляющие никакого сомнения… — Боже мой! — вскричал он, — это венчальный обряд… на кладбище… в полночь!.. Итак, Шурлов говорил правду… Несчастная!
что она делает!..
Я не
могла даже мечтать,
что встречусь с ним в здешнем мире, и, несмотря на это, желания матушки, просьбы сестры моей, ничто не поколебало бы моего намерения остаться вечно свободною; но бескорыстная любовь ваша, ваше терпенье, постоянство, делание видеть счастливым человека, к которому дружба моя
была так же беспредельна, как и любовь к нему, — вот
что сделало меня виновною.
Я думала,
что, видя вас благополучным, менее
буду несчастлива;
что, произнеся клятву любить вас одного, при помощи божией, я забуду все прошедшее;
что образ того, кто преследовал меня наяву и во сне, о ком я не
могла и думать без преступления, изгладится навсегда из моей памяти.
— Непременно. Вы
можете думать,
что вам угодно; но я уверен: ее не отдадут без боя.
Может ли
быть, чтоб эта древняя столица царей русских, этот первопрестольный город…
— А
может быть, и до мамаева побоища. Эх, Иван Архипович, унывать не должно! Да если господь попустит французам одолеть нас теперь, так
что ж? У нас, благодаря бога, не так, как у них, — простору довольно. Погоняются, погоняются за нами, да устанут; а мы все-таки рано или поздно, а свое возьмем.
— Ушел, разбойник! — сказал он, скрипя от бешенства зубами. — Да несдобровать же тебе, Иуда-предатель! Господи боже мой, до
чего мы дожили! Русской купец — и,
может быть, сын благочестивых родителей!..
— Признаюсь, и у меня что-то вот тут неловко, — сказал Зарецкой, показывая на грудь. — Французы под Москвою!.. Да
что горевать, mon cher! придет,
может быть, и наша очередь; а покамест… эй! Федот! остальные бутылки с вином
выпей сам или брось в колодезь. Прощай, Сборской!
— Позвольте спросить, Николай Степанович! — сказал Ладушкин, — от кого вы изволили слышать,
что французы в наших местах? Это не
может быть!
—
Может быть; да зато не уверил бы Бурбонов,
что Франция для них заперта навеки.
— А
что вы думаете? — вскричал Зарецкой. — Если Рославлев жив, то,
может быть, я найду способ вывезти его из Москвы и добраться вместе с ним до нашей армии.
Все это вместе представляло такую отвратительную картину беспорядка и разрушения,
что Зарецкой едва
мог удержаться от восклицания: «Злодеи!
что сделали вы с несчастной Москвою!»
Будучи воспитан, как и большая часть наших молодых людей, под присмотром французского гувернера, Зарецкой не
мог назваться набожным; но, несмотря на это, его русское сердце облилось кровью, когда он увидел,
что почти во всех церквах стояли лошади;
что стойла их
были сколочены из икон, обезображенных, изрубленных и покрытых грязью.
Не опасаясь уже,
что привязчивый жандармский офицер его догонит, он успокоился, поехал шагом, и утешительная мысль,
что,
может быть, он скоро обнимет Рославлева, заменила в душе его всякое другое чувство.
— О, в таком случае… Господин Данвиль! я признаю себя совершенно виноватым. Но эта проклятая сабля!.. Признаюсь, я и теперь не постигаю, как
мог Дюран решиться продать саблю, которую получил из рук своей невесты… Согласитесь,
что я скорей должен
был предполагать,
что он убит…
что его лошадь и оружие достались неприятелю…
что вы… Но если граф вас знает, то конечно…
Конечно,
что и говорить: она очень недурна собою, сложена прекрасно, и если сверх этого у ней маленькая ножка, то,
может быть, и я сошел бы от нее с ума на несколько дней; но бесноваться целый месяц!..
— То
есть не принимай ничего к сердцу, — перервал Рославлев, — не люби никого, не жалей ни о ком; беги от несчастного: он
может тебя опечалить; старайся не испортить желудка и как можно реже думай о том,
что будет с тобою под старость — то ли ты хотел сказать, Александр?
— Так
что ж? — возразил другой французской полупьяный солдат в уланском мундире, сверх которого
была надета изорванная фризовая шинель. —
Может быть, этот негодяй эмигрант.
— Хорошо! это доказывает,
что вы уважаете нашу великую нацию… Тише, господа! прошу его не трогать! Не
можете ли вы нам сказать,
есть ли вооруженные люди в ближайшей деревне?