Неточные совпадения
— Да, милостивые государи! — говорил важным голосом синий фрак, — поверьте мне, старику; я делал по сему предмету различные опыты и долгом считаю сообщить вам, что принятой способ натирать по скобленому месту сандараком — есть
самый удобнейший: никогда
не расплывется.
Я сегодня в настольном регистре целую строку выскоблил, и смею вас уверить, что
самой зоркой столоначальник
не заметит никак этой поскобки.
— В
самом деле, — подхватил толстяк, — он давно здесь
не обедал.
— Главнокомандующий генерал Кутузов, видя, что дело идет худо, выехал
сам на коне и закричал: «Ребята,
не выдавай!» Наши солдаты ободрились, в штыки, началась резня — и турок попятили назад.
По иностранному его выговору и по
самой физиономии
не трудно было отгадать, что он француз.
— Что будет? Забавный вопрос! Кажется,
не нужно быть пророком, чтобы отгадать последствия этого необдуманного поступка. Я спрашиваю вас
самих: что останется от России, если Польша, Швеция, Турция и Персия возьмут назад свои области, если все портовые города займутся нашими войсками, если…
Позвольте вам напомнить, что в этом отношении Россия
не имеет причины никому завидовать и легко может доказать это на
самом деле — даже и победителям полувселенной.
— Как вы думаете, — спросила хозяйка на русском языке князя Радугина, —
не послать ли и мне?
не ехать ли
самой?..
— А что ты думаешь, сестра? Конечно! ты молодая вдова, русская барыня, он француз, любезен, человек
не старый; в
самом деле, это очень будет прилично. Ступай, матушка, ступай!..
Если ты успеешь обвенчаться, так жена за тебя уцепится; если будешь женихом, то
сам не захочешь покинуть своей невесты.
— Я долго колебался, и хотя замечал, что частые мои посещения были вовсе
не противны Лидиной, но,
не смея
сам предложить мою руку ее дочери, решился одним утром открыться во всем Оленьке; я сказал ей, что все мое счастие зависит от нее.
— На третий день, поутру, — продолжал Рославлев, — Оленька сказала мне, что я
не противен ее сестре, но что она
не отдаст мне своей руки до тех пор, пока
не уверится, что может составить мое счастие, и требует в доказательство любви моей, чтоб я целый год
не говорил ни слова об этом ее матери и ей
самой.
— Ну! — сказал Зарецкой, садясь на свои дрожки, — то-то дам тебе высыпку! Прощай, mon cher! Ванька! до
самой заставы во всю рысь! Adieu, cher ami! [Прощай, дорогой друг (франц.)] Дай бог тебе счастья, а, право, жаль, что ты женишься
не на Оленьке!.. Пошел!
— В
самом деле! — вскричал кавалерист, — что за болтовня! Драться так драться. Вот твое место, братец. Смотри целься хорошенько; да
не торопись стрелять.
—
Не трудитесь! — перервал офицер, — он доживет еще до последнего моего выстрела. Ну, что ж, сударь? Да подходите смелее! ведь я
не стану стрелять, пока вы
не будете у
самого барьера.
«Слушай, барин, — сказал я, — драться
не велено; у меня смотри, я и
сам кнутом перепояшу».
Разве я
сам не вожу подчас проезжих?
— Э! э! — вскричал ямщик в худом кафтане. — Так вот что, ребята! Вот за что он на исправников-то осерчал. Эки пострелы в
самом деле! и поозорничать
не дадут. Нет, нет — да и плетью!
Рыдания перервали слова несчастного старика. До души тронутый Рославлев колебался несколько времени. Он
не знал, что ему делать. Решиться ждать новых лошадей и уступить ему своих, — скажет, может быть, хладнокровный читатель; но если он был когда-нибудь влюблен, то, верно,
не обвинит Рославлева за минуту молчания, проведенную им в борьбе с
самим собою. Наконец он готов уже был принести сию жертву, как вдруг ему пришло в голову, что он может предложить старику место в своей коляске.
— Дай бог вам здоровье, батюшка! — сказал купец, поклонясь вежливо Рославлеву. — Он спешит в Москву по
самой экстренной надобности, и подлинно вы изволили ему сделать истинное благодеяние. Я подожду здесь лошадей; и если
не нынче, так завтра доставлю вам, Иван Архипович, вашу повозку. Мне помнится, ваш дом за Серпуховскими воротами?
— И, сударь! Придет беда, так все заговорят одним голосом, и дворяне и простой народ! То ли еще бывало в старину: и триста лет татары владели землею русскою, а разве мы стали от этого
сами татарами? Ведь все, а чем нас упрекает Сила Андреевич Богатырев, прививное, батюшка; а корень-то все русской. Дремлем до поры до времени; а как очнемся да стрехнем с себя чужую пыль, так нас и
не узнаешь!
— Смотри
не дерись! — сказала полоумная, — а
не то ведь я
сама камнем хвачу.
В начале июля месяца, спустя несколько недель после несчастного случая, описанного нами в предыдущей главе, часу в седьмом после обеда, Прасковья Степановна Лидина, брат ее Ижорской, Рославлев и Сурской сидели вокруг постели, на которой лежала больная Оленька; несколько поодаль сидел Ильменев, а у
самого изголовья постели стояла Полина и домовой лекарь Ижорского, к которому Лидина
не имела вовсе веры, потому что он был русской и учился
не за морем, а в Московской академии.
— Пелагея Николаевна! — сказал Сурской, — лекарь говорил правду: вы так давно живете затворницей, что можете легко и
сами занемочь. Время прекрасное, что б вам
не погулять?
Я
сам, благодаря бога,
не невежда и знаю кой-что, а
не стану вопить, как вопите вы и ваша заморская челядь против нашей дворянской роскоши.
— Послушай, Прохор Кондратьевич! в
самом деле, чалая донская
не по тебе. Знаешь мою гнедую, с белой лысиной?
То, что в свете называют страстию, это бурное, мятежное ощущение всегда болтливо; но чистая,
самим небом благословляемая любовь, это чувство величайшего земного наслаждения,
не изъясняется словами.
— Но что бы вы сделали, если б я говорила
не шутя? Если б в
самом деле от этого зависело все счастие моей жизни?
— Что вы, батюшка! Ее родители были
не нынешнего века — люди строгие, дай бог им царство небесное! Куда гулять по саду! Я до
самой почти свадьбы и голоса-то ее
не слышал. За день до венца она перемолвила со мной в окно два словечка… так что ж? Матушка ее подслушала да ну-ка ее с щеки на щеку — так разрумянила, что и боже упаси!
Не тем помянута, куда крута была покойница!
— Эх, милый! ну, конечно, запросто; а угостить все-таки надобно. Ведь я
не кто другой —
не Ильменев же в
самом деле! Ну что, Трошка?! — спросил он входящего слугу.
— Постой, братец, постой!.. авось как-нибудь… Что в
самом деле?
Не велика фигура полежать денек.
— Ну, ступай! Ты смеешься, Сурской. Я и
сам знаю, что смешно: да что ж делать? Ведь надобно ж чем-нибудь похвастаться. У соседа Буркина конный завод
не хуже моего; у княгини Зориной оранжереи больше моих; а есть ли у кого больница? Ну-тка, приятель, скажи? К тому ж это и в моде… нет,
не в моде…
— Порядком же она тебя помаила. Да и ты, брат! —
не погневайся — зевака. Известное дело, невеста
сама наскажет: пора-де под венец! Повернул бы покруче, так дело давно бы было в шляпе. Да вот никак они едут. Ну что стоишь, Владимир? Ступай, братец! вынимай из кареты свою невесту.
— Да, сударь, чуть было
не прыгнул в Елисейские. Вы знаете моего персидского жеребца, Султана? Я стал показывать конюху, как его выводить, — черт знает, что с ним сделалось! Заиграл, да как хлысть меня под
самое дыханье! Поверите ль, света божьего невзвидел! Как меня подняли, как раздели, как Сенька-коновал пустил мне кровь, ничего
не помню! Насилу на другой день очнулся.
Старшая
не могла говорить без восторга о живописи, потому что
сама копировала головки en pastel [пастелью (франц.)]; средняя приходила почти в исступление при имени Моцарта, потому что разыгрывала на фортепианах его увертюры; а меньшая, которой удалось взять три урока у знаменитой певицы Мары, до того была чувствительна к собственному своему голосу, что
не могла никогда промяукать до конца «ombra adorata» [»возлюбленная тень» (итал.)] без того, чтоб с ней
не сделалось дурно.
— Что ж это в
самом деле? — сказал хозяин, когда еще прошло полчаса, — его превосходительство шутит, что ль? Ведь я
не навязывался к нему с моим обедом.
— Война! — повторила Полина, покачав печально головою. — Ах! когда люди станут думать, что они все братья, что слава, честь, лавры, все эти пустые слова
не стоят и одной капли человеческой крови. Война! Боже мой!.. И, верно, эта война будет
самая бесчеловечная?..
— О! что касается до этого, — отвечал Рославлев, — то французы должны пенять на
самих себя: они заставили себя ненавидеть, а ненависть
не знает сострадания и жалости. Испанцы доказали это.
Стараться истреблять всеми способами неприятеля, убивать до тех пор, пока
не убьют
самого, — вот в чем состоит народная война и вот чего добиваются Наполеон и его французы.
Постараемся же доказать им
не фразами — на словах они нас загоняют, — а на
самом деле, что они ошибаются.
Во-первых, тот, кто
не был
сам во Франции, едва ли имеет право судить о французах.
Известное слово одного француза, который на вопрос, какой он нации, отвечал, что имеет честь быть французом, —
не самохвальство, а
самое истинное выражение чувств каждого из его соотечественников; и если это порок, то, признаюсь, от всей души желаю, чтоб многие из нас, рабски перенимая все иностранные моды и обычай, заразились бы наконец и этим иноземным пороком.
Они потеряют сражение, и каждый из них будет стараться уверить и других и
самого себя, что оно
не проиграно; нам удастся разбить неприятеля, и тот же час найдутся охотники доказывать, что мы или
не остались победителями, или по крайней мере победа наша весьма сомнительна.
Все это в порядке вещей, и мы
не должны сердиться ни на французов за их хвастовство, ни на русских за их несправедливость к
самим себе.
Предводитель прыснул, гости померли со смеху, а я уж и
сам не помню, как бросился вон из дверей, как ударился лбом о притолку, как наткнулся теперь на вас — ничего
не знаю!
От нечего делать я так набил руку на моем флажолете, что и
сам себе надивиться
не могу.
— Да с чем попало, — отвечал Буркин. — У кого есть ружье — тот с ружьем; у кого нет — тот с рогатиной. Что в
самом деле!.. Французы-то о двух, что ль, головах? Дай-ка я любого из них хвачу дубиною по лбу — небось
не встанет.
— Велят!.. плохой ты, брат, дворянин! Чего тут дожидаться приказу —
сам давай! Господи боже мой! мы, что ль, русские дворяне,
не живем припеваючи? А пришла беда, так и в куст?.. Сохрани владыко!.. Последнюю денежку ставь ребром.
— Я уверен, — сказал предводитель, — что все дворянство нашей губернии
не пожалеет ни достояния своего, ни
самих себя для общего дела. Стыд и срам тому, кто станет думать об одном себе, когда отечество будет в опасности.
— Кто
не может идти
сам, — прибавил Буркин, — так пусть отдаст все, что у него есть.