Неточные совпадения
К чему эта дешевая тревога из пустяков, которую я замечаю в себе в последнее время и которая мешает жить и глядеть ясно на жизнь,
о чем уже заметил мне один глубокомысленный критик, с негодованием разбирая мою последнюю повесть?» Но, раздумывая и сетуя, я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала меня
все более и более, и мне наконец стало жаль оставить теплую комнату.
Рассказывали
о блестящем приеме, сделанном ему в губернском городе губернатором, которому он приходился как-то сродни;
о том, как
все губернские дамы «сошли с ума от его любезностей», и проч., и проч.
Ихменевы не могли надивиться: как можно было про такого дорогого, милейшего человека говорить, что он гордый, спесивый, сухой эгоист,
о чем в один голос кричали
все соседи?
Николай Сергеич был один из тех добрейших и наивно-романтических людей, которые так хороши у нас на Руси, что бы ни говорили
о них, и которые, если уж полюбят кого (иногда бог знает за что), то отдаются ему
всей душой, простирая иногда свою привязанность до комического.
Раздраженный старик бросил
все и решился наконец переехать в Петербург, чтобы лично хлопотать
о своем деле, а в губернии оставил за себя опытного поверенного.
Итак, Ихменевы переехали в Петербург. Не стану описывать мою встречу с Наташей после такой долгой разлуки. Во
все эти четыре года я не забывал ее никогда. Конечно, я сам не понимал вполне того чувства, с которым вспоминал
о ней; но когда мы вновь свиделись, я скоро догадался, что она суждена мне судьбою.
Правда, я хоть не признался и ей, чем занимаюсь, но помню, что за одно одобрительное слово ее
о труде моем,
о моем первом романе, я бы отдал
все самые лестные для меня отзывы критиков и ценителей, которые потом
о себе слышал.
Старик долго не сдавался и сначала, при первых слухах, даже испугался; стал говорить
о потерянной служебной карьере,
о беспорядочном поведении
всех вообще сочинителей.
А ну-ка, ну-ка прочти! — заключил он с некоторым видом покровительства, когда я наконец принес книгу и
все мы после чаю уселись за круглый стол, — прочти-ка, что ты там настрочил; много кричат
о тебе!
Старик уже отбросил
все мечты
о высоком: «С первого шага видно, что далеко кулику до Петрова дня; так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, — говорил он, — зато становится понятно и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой!» Наташа слушала, плакала и под столом, украдкой, крепко пожимала мою руку.
Это еще последнее дело, а знаешь ли ты, Наташа… (
о боже, да ведь ты
все это знаешь!) знаешь ли, что князь заподозрил твоего отца и мать, что они сами, нарочно, сводили тебя с Алешей, когда Алеша гостил у вас в деревне?
— Полно, Ваня, оставь, — прервала она, крепко сжав мою руку и улыбнувшись сквозь слезы. — Добрый, добрый Ваня! Добрый, честный ты человек! И ни слова-то
о себе! Я же тебя оставила первая, а ты
все простил, только об моем счастье и думаешь. Письма нам переносить хочешь…
— Ах, как мне хотелось тебя видеть! — продолжала она, подавив свои слезы. — Как ты похудел, какой ты больной, бледный; ты в самом деле был нездоров, Ваня? Что ж я, и не спрошу!
Все о себе говорю; ну, как же теперь твои дела с журналистами? Что твой новый роман, подвигается ли?
Я, брат, и
о тебе тогда же
все предугадал, Ваня; хвалил тебя, а про себя
все предугадал.
Точно так же он уходил к себевсегда при моих посещениях, бывало только что успеет со мною поздороваться, чтоб дать мне время сообщить Анне Андреевне
все последние новости
о Наташе.
Все мы так тогда думали. Он ждал дочь
всеми желаниями своего сердца, но он ждал ее одну, раскаявшуюся, вырвавшую из своего сердца даже воспоминания
о своем Алеше. Это было единственным условием прощения, хотя и не высказанным, но, глядя на него, понятным и несомненным.
Ну, да пусть тот, разбойник-то, Петр-то Александрович,
о богатстве хлопочет;
всем известно: жестокосердая, жадная душа.
А Николай Сергеич
все ласковей да ласковей со мной; на меня глядя, грустит, как будто и он знает,
о чем я плачу, и жалеет меня.
Он рыдал как дитя, как женщина. Рыдания теснили грудь его, как будто хотели ее разорвать. Грозный старик в одну минуту стал слабее ребенка.
О, теперь уж он не мог проклинать; он уже не стыдился никого из нас и, в судорожном порыве любви, опять покрывал, при нас, бесчисленными поцелуями портрет, который за минуту назад топтал ногами. Казалось,
вся нежность,
вся любовь его к дочери, так долго в нем сдержанная, стремилась теперь вырваться наружу с неудержимою силою и силою порыва разбивала
все существо его.
За месяц до нашего несчастья он купил мне серьги, тихонько от меня (а я
все узнала), и радовался как ребенок, воображая, как я буду рада подарку, и ужасно рассердился на
всех и на меня первую, когда узнал от меня же, что мне давно уже известно
о покупке серег.
— Ты думаешь, Ваня? Боже, если б я это знала наверное!
О, как бы я желала его видеть в эту минуту, только взглянуть на него. Я бы по лицу его
все узнала! И нет его! Нет его!
—
О боже мой! — вскрикнул он в восторге, — если б только был виноват, я бы не смел, кажется, и взглянуть на нее после этого! Посмотрите, посмотрите! — кричал он, обращаясь ко мне, — вот: она считает меня виноватым;
все против меня,
все видимости против меня! Я пять дней не езжу! Есть слухи, что я у невесты, — и что ж? Она уж прощает меня! Она уж говорит: «Дай руку, и кончено!» Наташа, голубчик мой, ангел мой, ангел мой! Я не виноват, и ты знай это! Я не виноват ни настолечко! Напротив! Напротив!
О, если б ты знала и ее историю, как она несчастна, с каким отвращением смотрит на свою жизнь у мачехи, на
всю эту обстановку…
— И давно, еще две недели назад, я оценил Катю, — продолжал он. — Я ведь каждый вечер к ним ездил. Ворочусь, бывало, домой и
все думаю,
все думаю
о вас обеих,
все сравниваю вас между собою.
На дрожках ей было очень неловко сидеть. При каждом толчке она, чтоб удержаться, схватывалась за мое пальто левой рукой, грязной, маленькой, в каких-то цыпках. В другой руке она крепко держала свои книги; видно было по
всему, что книги эти ей очень. дороги. Поправляясь, она вдруг обнажила свою ногу, и, к величайшему удивлению моему, я увидел, что она была в одних дырявых башмаках, без чулок. Хоть я и решился было ни
о чем ее не расспрашивать, но тут опять не мог утерпеть.
Как только старушка услышала
о посещении старшего князя и
о торжественном его предложении, как тотчас же соскочила с нее
вся напускная хандра.
Тоже и Наташа прождала меня
все утро. Когда я вошел, она, по обыкновению своему, ходила по комнате, сложа руки и
о чем-то раздумывая. Даже и теперь, когда я вспоминаю
о ней, я не иначе представляю ее, как всегда одну в бедной комнатке, задумчивую, оставленную, ожидающую, с сложенными руками, с опущенными вниз глазами, расхаживающую бесцельно взад и вперед.
Мы, разумеется, начали разговор
о вчерашнем. Меня особенно поразило то, что мы совершенно сходимся с ней в впечатлении нашем
о старом князе: ей он решительно не нравился, гораздо больше не нравился, чем вчера. И когда мы перебрали по черточкам
весь его вчерашний визит, Наташа вдруг сказала...
Елена же его поразила; она вырвала у него свою руку, когда он щупал ее пульс, и не хотела показать ему язык. На
все вопросы его не отвечала ни слова, но
все время только пристально смотрела на его огромный Станислав, качавшийся у него на шее. «У нее, верно, голова очень болит, — заметил старичок, — но только как она глядит!» Я не почел за нужное ему рассказывать
о Елене и отговорился тем, что это длинная история.
В ответ на ее вопрос
о моих делах я рассказал ей
всю историю Елены, со
всеми подробностями. Ее чрезвычайно заинтересовал и даже поразил мой рассказ.
—
Все,
все завтра узнаешь!
О боже мой! Да уйдешь ли ты?
Только слабость и тягость во
всех членах свидетельствовали
о недавней болезни.
Все время, как я ее знал, она, несмотря на то, что любила меня
всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти наравне с своею умершею матерью,
о которой даже не могла вспоминать без боли, — несмотря на то, она редко была со мной наружу и, кроме этого дня, редко чувствовала потребность говорить со мной
о своем прошедшем; даже, напротив, как-то сурово таилась от меня.
— Вот и я! — дружески и весело заговорил князь, — только несколько часов как воротился.
Все это время вы не выходили из моего ума (он нежно поцеловал ее руку), — и сколько, сколько я передумал
о вас! Сколько выдумал вам сказать, передать… Ну, да мы наговоримся! Во-первых, мой ветрогон, которого, я вижу, еще здесь нет…
— И вы вправду не знали, что он у меня во
все эти дни ни разу не был? — спросила Наташа тихим и спокойным голосом, как будто говоря
о самом обыкновенном для нее происшествии.
Последние же слова ее князю
о том, что он не может смотреть на их отношения серьезно, фраза об извинении по обязанности гостеприимства, ее обещание, в виде угрозы, доказать ему в этот же вечер, что она умеет говорить прямо, —
все это было до такой степени язвительно и немаскировано, что не было возможности, чтоб князь не понял
всего этого.
Она говорила
о долге,
о назначении нашем,
о том, что мы
все должны служить человечеству, и так как мы совершенно сошлись, в какие-нибудь пять-шесть часов разговора, то кончили тем, что поклялись друг другу в вечной дружбе и в том, что во
всю жизнь нашу будем действовать вместе!
Когда мы говорили с Катей
о назначении человека,
о призвании и обо
всем этом, она указала мне на них и немедленно дала мне к ним записку; я тотчас же полетел с ними знакомиться.
Это
все молодежь свежая;
все они с пламенной любовью ко
всему человечеству;
все мы говорили
о нашем настоящем, будущем,
о науках,
о литературе и говорили так хорошо, так прямо и просто…
Но, главное, мы дали друг другу слово быть совершенно между собой откровенными и прямо говорить друг другу
все о самих себе, не стесняясь.
И потому мы
все, под руководством Безмыгина, дали себе слово действовать честно и прямо
всю жизнь, и что бы ни говорили
о нас, как бы ни судили
о нас, — не смущаться ничем, не стыдиться нашей восторженности, наших увлечений, наших ошибок и идти напрямки.
Положим, что ты обо
всем этом слышал,
все изучил, ты ужасно учен; но самих-то их ты не видал, у них не был, а потому как же ты можешь судить
о них верно!
— Вы мнительны, вы в тревоге, — продолжал он, обращаясь к ней, — просто-запросто вы ревнуете к Катерине Федоровне и потому готовы обвинить
весь свет и меня первого, и… и позвольте уж
все сказать: странное мнение можно получить
о вашем характере…
—
О, не говорите мне, не мучайте меня хоть теперь! — прервала Наташа, горько плача, — мне
все уже сказало сердце, и давно сказало!
—
О мамаше…
о Бубновой…
о дедушке. Он сидел часа два. Нелли как будто не хотелось рассказывать, об чем они говорили. Я не расспрашивал, надеясь узнать
все от Маслобоева. Мне показалось только, что Маслобоев нарочно заходил без меня, чтоб застать Нелли одну. «Для чего ему это?» — подумал я.
Я просидел с ней часа два, утешал ее и успел убедить во
всем. Разумеется, она была во
всем права, во
всех своих опасениях. У меня сердце ныло в тоске, когда я думал
о теперешнем ее положении; боялся я за нее. Но что ж было делать?
Между прочим, я рассказал ей
все о Нелли,
о Маслобоеве,
о Бубновой,
о сегодняшней встрече моей у Маслобоева с князем и
о назначенном свидании в семь часов.
— А видишь, она как воротилась в Мадрид-то после десятилетнего отсутствия, под чужим именем, то надо было
все это разузнать и
о Брудершафте, и
о старике, и действительно ли она воротилась, и
о птенце, и умерла ли она, и нет ли бумаг, и так далее до бесконечности.
— Ради бога, поедемте! Что же со мной-то вы сделаете? Ведь я вас ждал полтора часа!.. Притом же мне с вами так надо, так надо поговорить — вы понимаете
о чем? Вы
все это дело знаете лучше меня… Мы, может быть, решим что-нибудь, остановимся на чем-нибудь, подумайте! Ради бога, не отказывайте.