Неточные совпадения
«И зачем он таскается
к Миллеру, и
что ему там делать? — думал я, стоя по другую сторону улицы и непреодолимо
к нему приглядываясь.
Помню, мне еще пришло однажды в голову,
что старик и собака как-нибудь выкарабкались из какой-нибудь страницы Гофмана, иллюстрированного Гаварни, и разгуливают по белому свету в виде ходячих афишек
к изданью. Я перешел через улицу и вошел вслед за стариком в кондитерскую.
Но старик даже и не пошевелился. Между немцами раздался ропот негодования. Сам Миллер, привлеченный шумом, вошел в комнату. Вникнув в дело, он подумал,
что старик глух, и нагнулся
к самому его уху.
Старик с минуту глядел на него, как пораженный, как будто не понимая,
что Азорка уже умер; потом тихо склонился
к бывшему слуге и другу и прижал свое бледное лицо
к его мертвой морде.
Подали коньяк. Старик машинально взял рюмку, но руки его тряслись, и, прежде
чем он донес ее
к губам, он расплескал половину и, не выпив ни капли, поставил ее обратно на поднос.
Я серьезно теперь думаю,
что старик выдумал ходить
к Миллеру единственно для того, чтоб посидеть при свечах и погреться.
Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался с действительным; и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар и седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с боязливым любопытством заглядывали вглубь и ждали,
что вот-вот выйдет кто-нибудь
к нам или откликнется из тумана с овражьего дна и нянины сказки окажутся настоящей, законной правдой.
На следующий вечер он снова явился
к карточному столу и поставил на карту свою лошадь — последнее,
что у него осталось.
В короткое время своего знакомства с Ихменевым он совершенно узнал, с кем имеет дело, и понял,
что Ихменева надо очаровать дружеским, сердечным образом, надобно привлечь
к себе его сердце, и
что без этого деньги не много сделают.
Этот слух всегда возмущал Николая Сергеича, и он с жаром стоял за князя, утверждая,
что князь неспособен
к неблагородному поступку.
Я написал об этом
к Ихменевым, а также и о том,
что князь очень любит своего сына, балует его, рассчитывает уже и теперь его будущность.
Князь, который до сих пор, как уже упомянул я, ограничивался в сношениях с Николаем Сергеичем одной сухой, деловой перепиской, писал
к нему теперь самым подробным, откровенным и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах: он жаловался на своего сына, писал,
что сын огорчает его дурным своим поведением;
что, конечно, на шалости такого мальчика нельзя еще смотреть слишком серьезно (он, видимо, старался оправдать его), но
что он решился наказать сына, попугать его, а именно: сослать его на некоторое время в деревню, под присмотр Ихменева.
Он выжил уже почти год в изгнании, в известные сроки писал
к отцу почтительные и благоразумные письма и наконец до того сжился с Васильевским,
что когда князь на лето сам приехал в деревню (о
чем заранее уведомил Ихменевых), то изгнанник сам стал просить отца позволить ему как можно долее остаться в Васильевском, уверяя,
что сельская жизнь — настоящее его назначение.
Но удивительнее всего,
что князь поверил всему этому совершенно и даже приехал в Васильевское единственно по этой причине, вследствие какого-то анонимного доноса, присланного
к нему в Петербург из провинции.
Она вздыхала и трусила, плакала о прежнем житье-бытье, об Ихменевке, о том,
что Наташа на возрасте, а об ней и подумать некому, и пускалась со мной в престранные откровенности, за неимением кого другого, более способного
к дружеской доверенности.
Я заметил,
что подобные сомнения и все эти щекотливые вопросы приходили
к нему всего чаще в сумерки (так памятны мне все подробности и все то золотое время!). В сумерки наш старик всегда становился как-то особенно нервен, впечатлителен и мнителен. Мы с Наташей уж знали это и заранее посмеивались.
Я развернул книгу и приготовился читать. В тот вечер только
что вышел мой роман из печати, и я, достав наконец экземпляр, прибежал
к Ихменевым читать свое сочинение.
В ясный сентябрьский день, перед вечером, вошел я
к моим старикам больной, с замиранием в душе и упал на стул чуть не в обмороке, так
что даже они перепугались, на меня глядя.
Но не оттого закружилась у меня тогда голова и тосковало сердце так,
что я десять раз подходил
к их дверям и десять раз возвращался назад, прежде
чем вошел, — не оттого,
что не удалась мне моя карьера и
что не было у меня еще ни славы, ни денег; не оттого,
что я еще не какой-нибудь «атташе» и далеко было до того, чтоб меня послали для поправления здоровья в Италию; а оттого,
что можно прожить десять лет в один год, и прожила в этот год десять лет и моя Наташа.
Но я знал еще… нет! я тогда еще только предчувствовал, знал, да не верил,
что кроме этой истории есть и у них теперь что-то,
что должно беспокоить их больше всего на свете, и с мучительной тоской
к ним приглядывался.
— Ты
к вечерне собиралась, Наташа, а вот уж и благовестят, — сказала она. — Сходи, Наташенька, сходи, помолись, благо близко! Да и прошлась бы заодно.
Что взаперти-то сидеть? Смотри, какая ты бледная; ровно сглазили.
Мне показалось,
что горькая усмешка промелькнула на губах Наташи. Она подошла
к фортепиано, взяла шляпку и надела ее; руки ее дрожали. Все движения ее были как будто бессознательны, точно она не понимала,
что делала. Отец и мать пристально в нее всматривались.
Теперь же, именно теперь, все это вновь разгорелось, усилилась вся эта старая, наболевшая вражда из-за того,
что вы принимали
к себе Алешу.
— До романов ли, до меня ли теперь, Наташа! Да и
что мои дела! Ничего; так себе, да и бог с ними! А вот
что, Наташа: это он сам потребовал, чтоб ты шла
к нему?
Да
к тому же отец и сам его хочет поскорей с плеч долой сбыть, чтоб самому жениться, а потому непременно и во
что бы то ни стало положил расторгнуть нашу связь.
— Наташа, — сказал я, — одного только я не понимаю: как ты можешь любить его после того,
что сама про него сейчас говорила? Не уважаешь его, не веришь даже в любовь его и идешь
к нему без возврата, и всех для него губишь?
Что ж это такое? Измучает он тебя на всю жизнь, да и ты его тоже. Слишком уж любишь ты его, Наташа, слишком! Не понимаю я такой любви.
— Нет, это какой-то чад, Наташа, — сказал я. —
Что ж, ты теперь прямо
к нему?
— Он, может быть, и совсем не придет, — проговорила она с горькой усмешкой. — Третьего дня он писал,
что если я не дам ему слова прийти, то он поневоле должен отложить свое решение — ехать и обвенчаться со мною; а отец увезет его
к невесте. И так просто, так натурально написал, как будто это и совсем ничего…
Что если он и вправду поехал
к ней,Ваня?
— Он у ней, — проговорила она чуть слышно. — Он надеялся,
что я не приду сюда, чтоб поехать
к ней, а потом сказать,
что он прав,
что он заранее уведомлял, а я сама не пришла. Я ему надоела, вот он и отстает… Ох, боже! Сумасшедшая я! Да ведь он мне сам в последний раз сказал,
что я ему надоела…
Чего ж я жду!
Ваня! — продолжала она, и губы ее задрожали, — вот ты воротишься теперь
к ним,домой; у тебя такое золотое сердце,
что хоть они и не простят меня, но, видя,
что и ты простил, может быть, хоть немного смягчатся надо мной.
Я не знал,
что скажу им, как войду
к ним?
Помню, я стоял спиной
к дверям и брал со стола шляпу, и вдруг в это самое мгновение мне пришло на мысль,
что когда я обернусь назад, то непременно увижу Смита: сначала он тихо растворит дверь, станет на пороге и оглядит комнату; потом тихо, склонив голову, войдет, станет передо мной, уставится на меня своими мутными глазами и вдруг засмеется мне прямо в глаза долгим, беззубым и неслышным смехом, и все тело его заколышется и долго будет колыхаться от этого смеха.
Все это привидение чрезвычайно ярко и отчетливо нарисовалось внезапно в моем воображении, а вместе с тем вдруг установилась во мне самая полная, самая неотразимая уверенность,
что все это непременно, неминуемо случится,
что это уж и случилось, но только я не вижу, потому
что стою задом
к двери, и
что именно в это самое мгновение, может быть, уже отворяется дверь.
К величайшему моему ужасу, я увидел,
что это ребенок, девочка, и если б это был даже сам Смит, то и он бы, может быть, не так испугал меня, как это странное, неожиданное появление незнакомого ребенка в моей комнате в такой час и в такое время.
Мнительный старик стал до того чуток и раздражителен,
что, отвечай я ему теперь,
что шел не
к ним, он бы непременно обиделся и холодно расстался со мной.
Я поспешил отвечать утвердительно,
что я именно шел проведать Анну Андреевну, хоть и знал,
что опоздаю, а может, и совсем не успею попасть
к Наташе.
Я рассказал ему всю историю с Смитом, извиняясь,
что смитовское дело меня задержало,
что, кроме того, я чуть не заболел и
что за всеми этими хлопотами
к ним, на Васильевский (они жили тогда на Васильевском), было далеко идти. Я чуть было не проговорился,
что все-таки нашел случай быть у Наташи и в это время, но вовремя замолчал.
Тощее, бледное и больное ее личико было обращено
к нам; она робко и безмолвно смотрела на нас и с каким-то покорным страхом отказа протягивала нам свою дрожащую ручонку. Старик так и задрожал весь, увидя ее, и так быстро
к ней оборотился,
что даже ее испугал. Она вздрогнула и отшатнулась от него.
Но после ухода Наташи они как-то нежнее стали друг
к другу; они болезненно почувствовали,
что остались одни на свете.
Точно так же он уходил
к себевсегда при моих посещениях, бывало только
что успеет со мною поздороваться, чтоб дать мне время сообщить Анне Андреевне все последние новости о Наташе.
— Я промок, — сказал он ей, только
что ступив в комнату, — пойду-ка
к себе, а ты, Ваня, тут посиди. Вот с ним история случилась, с квартирой; расскажи-ка ей. А я сейчас и ворочусь…
И он поспешил уйти, стараясь даже и не глядеть на нас, как будто совестясь,
что сам же нас сводил вместе. В таких случаях, и особенно когда возвращался
к нам, он становился всегда суров и желчен и со мной и с Анной Андреевной, даже придирчив, точно сам на себя злился и досадовал за свою мягкость и уступчивость.
Я сообщил ей,
что у Наташи с Алешей действительно как будто идет на разрыв и
что это серьезнее,
чем прежние их несогласия;
что Наташа прислала мне вчера записку, в которой умоляла меня прийти
к ней сегодня вечером, в девять часов, а потому я даже и не предполагал сегодня заходить
к ним; завел же меня сам Николай Сергеич.
— Всё злодеи жестокосердые! — продолжала Анна Андреевна, — ну,
что же она, мой голубчик, горюет, плачет? Ах, пора тебе идти
к ней! Матрена, Матрена! Разбойник, а не девка!.. Не оскорбляли ее? Говори же, Ваня.
Мне в утешение,
что ль, на мои слезы глядя, аль чтоб родную дочь даже совсем из воспоминания изгнать да
к другому детищу привязаться?
— Нет, в самом деле, — подхватил Ихменев, разгорячая сам себя с злобною, упорною радостию, — как ты думаешь, Ваня, ведь, право, пойти! На
что в Сибирь ехать! А лучше я вот завтра разоденусь, причешусь да приглажусь; Анна Андреевна манишку новую приготовит (
к такому лицу уж нельзя иначе!), перчатки для полного бонтону купить да и пойти
к его сиятельству: батюшка, ваше сиятельство, кормилец, отец родной! Прости и помилуй, дай кусок хлеба, — жена, дети маленькие!.. Так ли, Анна Андреевна? Этого ли хочешь?
Так бывает иногда с добрейшими, но слабонервными людьми, которые, несмотря на всю свою доброту, увлекаются до самонаслаждения собственным горем и гневом, ища высказаться во
что бы то ни стало, даже до обиды другому, невиноватому и преимущественно всегда самому ближнему
к себе человеку.
Чего доброго, не надоумил ли его господь и не ходил ли он в самом деле
к Наташе, да одумался дорогой, или что-нибудь не удалось, сорвалось в его намерении, — как и должно было случиться, — и вот он воротился домой, рассерженный и уничтоженный, стыдясь своих недавних желаний и чувств, ища, на ком сорвать сердце за свою же слабость,и выбирая именно тех, кого наиболее подозревал в таких же желаниях и чувствах.
— Николай Сергеич! Неужели вам не жаль Анну Андреевну? Посмотрите,
что вы над ней делаете, — сказал я, не в силах удержаться и почти с негодованием смотря на него. Но я только
к огню подлил масла.
— Прокляну! — кричал старик вдвое громче,
чем прежде, — потому
что от меня же, обиженного, поруганного, требуют, чтоб я шел
к этой проклятой и у ней же просил прощения!