Неточные совпадения
В эту минуту жертвой старика был один маленький, кругленький и чрезвычайно опрятный немчик, со стоячими, туго накрахмаленными воротничками и с необыкновенно красным лицом, приезжий гость, купец из Риги, Адам Иваныч Шульц,
как узнал я после, короткий приятель Миллеру, но не знавший
еще старика и многих из посетителей.
«А кто знает, — думал я, — может быть, кто-нибудь и наведается о старике!» Впрочем, прошло уже пять дней,
как он умер, а
еще никто не приходил.
Тогда за каждым кустом, за каждым деревом
как будто
еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался с действительным; и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар и седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с боязливым любопытством заглядывали вглубь и ждали, что вот-вот выйдет кто-нибудь к нам или откликнется из тумана с овражьего дна и нянины сказки окажутся настоящей, законной правдой.
Еще молодой, красавец собою, с состоянием, одаренный многими блестящими качествами, несомненным остроумием, вкусом, неистощимою веселостью, он явился не
как искатель счастья и покровительства, а довольно самостоятельно.
Князь, который до сих пор,
как уже упомянул я, ограничивался в сношениях с Николаем Сергеичем одной сухой, деловой перепиской, писал к нему теперь самым подробным, откровенным и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах: он жаловался на своего сына, писал, что сын огорчает его дурным своим поведением; что, конечно, на шалости такого мальчика нельзя
еще смотреть слишком серьезно (он, видимо, старался оправдать его), но что он решился наказать сына, попугать его, а именно: сослать его на некоторое время в деревню, под присмотр Ихменева.
Сама же Наташа, так оклеветанная, даже
еще целый год спустя, не знала почти ни одного слова из всех этих наговоров и сплетней: от нее тщательно скрывали всю историю, и она была весела и невинна,
как двенадцатилетний ребенок.
Если я был счастлив когда-нибудь, то это даже и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда, когда
еще я не читал и не показывал никому моей рукописи: в те долгие ночи, среди восторженных надежд и мечтаний и страстной любви к труду; когда я сжился с моей фантазией, с лицами, которых сам создал,
как с родными,
как будто с действительно существующими; любил их, радовался и печалился с ними, а подчас даже и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем моим.
Ты, положим, талант, даже замечательный талант… ну, не гений,
как об тебе там сперва прокричали, а так, просто талант (я
еще вот сегодня читал на тебя эту критику в «Трутне»; слишком уж там тебя худо третируют: ну да ведь это что ж за газета!).
— Ну, а что,
как там у вас? — начал он снова. — Что Б., все
еще критику пишет?
Но боже,
как она была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после, не видал я ее такою,
как в этот роковой день. Та ли, та ли это Наташа, та ли это девочка, которая,
еще только год тому назад, не спускала с меня глаз и, шевеля за мною губками, слушала мой роман и которая так весело, так беспечно хохотала и шутила в тот вечер с отцом и со мною за ужином? Та ли это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку и вся загоревшись румянцем, сказала мне: да.
— И, ангел мой, что прощаться, далекий ли путь! На тебя хоть ветер подует; смотри,
какая ты бледненькая. Ах! да ведь я и забыла (все-то я забываю!) — ладонку я тебе кончила; молитву зашила в нее, ангел мой; монашенка из Киева научила прошлого года; пригодная молитва;
еще давеча зашила. Надень, Наташа. Авось господь бог тебе здоровья пошлет. Одна ты у нас.
Сердце упало во мне. Все это я предчувствовал,
еще идя к ним; все это уже представлялось мне,
как в тумане,
еще, может быть, задолго до этого дня; но теперь слова ее поразили меня
как громом.
— Я ведь знаю, Ваня,
как ты любил меня,
как до сих пор
еще любишь, и ни одним-то упреком, ни одним горьким словом ты не упрекнул меня во все это время!
Ваня, послушай, если я и люблю Алешу,
как безумная,
как сумасшедшая, то тебя, может быть,
еще больше,
как друга моего, люблю.
— И его
еще нет! И ты перваяпришла! — вскричал я с негодованием. Наташа
как будто пошатнулась от удара. Лицо ее болезненно исказилось.
Боязнь эта возрастает обыкновенно все сильнее и сильнее, несмотря ни на
какие доводы рассудка, так что наконец ум, несмотря на то, что приобретает в эти минуты, может быть,
еще большую ясность, тем не менее лишается всякой возможности противодействовать ощущениям.
Через минуту я выбежал за ней в погоню, ужасно досадуя, что дал ей уйти! Она так тихо вышла, что я не слыхал,
как отворила она другую дверь на лестницу. С лестницы она
еще не успела сойти, думал я, и остановился в сенях прислушаться. Но все было тихо, и не слышно было ничьих шагов. Только хлопнула где-то дверь в нижнем этаже, и опять все стало тихо.
Но я не докончил. Она вскрикнула в испуге,
как будто оттого, что я знаю, где она живет, оттолкнула меня своей худенькой, костлявой рукой и бросилась вниз по лестнице. Я за ней; ее шаги
еще слышались мне внизу. Вдруг они прекратились… Когда я выскочил на улицу, ее уже не было. Пробежав вплоть до Вознесенского проспекта, я увидел, что все мои поиски тщетны: она исчезла. «Вероятно, где-нибудь спряталась от меня, — подумал я, — когда
еще сходила с лестницы».
Волосы, совсем поседевшие, в беспорядке выбивались из-под скомканной шляпы и длинными космами лежали на воротнике его старого, изношенного пальто. Я
еще прежде заметил, что в иные минуты он
как будто забывался; забывал, например, что он не один в комнате, разговаривал сам с собою, жестикулировал руками. Тяжело было смотреть на него.
— Это я, видишь, Ваня, смотреть не могу, — начал он после довольно продолжительного сердитого молчания, —
как эти маленькие, невинные создания дрогнут от холоду на улице… из-за проклятых матерей и отцов. А впрочем,
какая же мать и вышлет такого ребенка на такой ужас, если уж не самая несчастная!.. Должно быть, там в углу у ней
еще сидят сироты, а это старшая; сама больна, старуха-то; и… гм! Не княжеские дети! Много, Ваня, на свете… не княжеских детей! гм!
Что было ей отвечать? Старушка заплакала. Я спросил,
какая у ней
еще случилась беда, про которую она мне давеча собиралась рассказать?
Говорю с ней вслух, когда одна остаюся, спрошу что-нибудь и представляю,
как будто она мне ответила, и
еще спрошу.
—
Как это хорошо!
Какие это мучительные стихи, Ваня, и
какая фантастическая, раздающаяся картина. Канва одна, и только намечен узор, — вышивай что хочешь. Два ощущения: прежнее и последнее. Этот самовар, этот ситцевый занавес, — так это все родное… Это
как в мещанских домиках в уездном нашем городке; я и дом этот
как будто вижу: новый, из бревен,
еще досками не обшитый… А потом другая картина...
— «Я больная брожу»… эта «больная»,
как тут хорошо поставлено! «Побранить меня некому», — сколько нежности, неги в этом стихе и мучений от воспоминаний, да
еще мучений, которые сам вызвал, да и любуешься ими… Господи,
как это хорошо!
Как это бывает!
Он любовался моим детским простодушием; лаская, он
еще гладил меня по голове, так же
как когда я была
еще семилетней девочкой и, сидя у него на коленях, пела ему мои детские песенки.
Если я и угожу ему, он все-таки будет вздыхать о прошедшем счастье, тосковать, что я совсем не та,
как прежде, когда
еще он любил меня ребенком; а старое всегда лучше кажется!
— Прежнее детское простодушие, правда, в ней
еще есть… Но когда ты улыбаешься, точно в то же время у тебя как-нибудь сильно заболит на сердце. Вот ты похудела, Наташа, а волосы твои стали
как будто гуще… Что это у тебя за платье? Это
еще у них было сделано?
— Ничего не знаю, друг мой, даю тебе честное слово; с тобой я был всегда откровенен. Впрочем, я вот что
еще думаю: может быть, он вовсе не влюблен в падчерицу графини так сильно,
как мы думаем. Так, увлечение…
—
Как же ты, Наташа,
еще сейчас, только сейчас говорила…
— Совсем не утаил! — перебила Наташа, — вот чем хвалится! А выходит, что все тотчас же нам рассказал. Я
еще помню,
как ты вдруг сделался такой послушный, такой нежный и не отходил от меня, точно провинился в чем-нибудь, и все письмо нам по отрывкам и рассказал.
—
Какое! Что ты! Это только начало… и потому рассказал про княгиню, что, понимаешь, я через нее отца в руки возьму, а главная моя история
еще и не начиналась.
—
Как вы искренни,
как вы честны! — сказал князь, улыбаясь словам ее. — Вы даже не хотите схитрить, чтоб сказать простую вежливость. Но ваша искренность дороже всех этих поддельных вежливостей. Да! Я сознаю, что я долго, долго
еще должен заслуживать любовь вашу!
— И мне тоже. Он как-то все так говорит… Устала я, голубчик. Знаешь что? Ступай и ты домой. А завтра приходи ко мне
как можно пораньше от них. Да слушай
еще: это не обидно было, когда я сказала ему, что хочу поскорее полюбить его?
Воротясь домой, я тотчас же разделся и лег спать. В комнате у меня было сыро и темно,
как в погребе. Много странных мыслей и ощущений бродило во мне, и я
еще долго не мог заснуть.
Но
как, должно быть, смеялся в эту минуту один человек, засыпая в комфортной своей постели, — если, впрочем, он
еще удостоил усмехнуться над нами! Должно быть, не удостоил!
Она вошла, медленно переступив через порог,
как и вчера, и недоверчиво озираясь кругом. Она внимательно осмотрела комнату, в которой жил ее дедушка,
как будто отмечая, насколько изменилась комната от другого жильца. «Ну, каков дедушка, такова и внучка, — подумал я. — Уж не сумасшедшая ли она?» Она все
еще молчала; я ждал.
Я убеждал ее горячо и сам не знаю, чем влекла она меня так к себе. В чувстве моем было
еще что-то другое, кроме одной жалости. Таинственность ли всей обстановки, впечатление ли, произведенное Смитом, фантастичность ли моего собственного настроения, — не знаю, но что-то непреодолимо влекло меня к ней. Мои слова, казалось, ее тронули; она как-то странно поглядела на меня, но уж не сурово, а мягко и долго; потом опять потупилась
как бы в раздумье.
И разъяренная баба бросилась на бедную девочку, но, увидав смотревшую с крыльца женщину, жилицу нижнего этажа, вдруг остановилась и, обращаясь к ней, завопила
еще визгливее прежнего, размахивая руками,
как будто беря ее в свидетельницы чудовищного преступления ее бедной жертвы.
— Теперь, друг,
еще одно слово, — продолжал он. — Слышал я,
как твоя слава сперва прогремела; читал потом на тебя разные критики (право, читал; ты думаешь, я уж ничего не читаю); встречал тебя потом в худых сапогах, в грязи без калош, в обломанной шляпе и кой о чем догадался. По журналистам теперь промышляешь?
Я ведь, брат, разными частными комиссиями занимаюсь, да
еще с
какими людьми знаком!
— Конфет? Что ж, это очень мило и простодушно. Ах,
какие вы оба! Вот уж и пошли теперь наблюдать друг за другом, шпионить, лица друг у друга изучать, тайные мысли на них читать (а ничего-то вы в них и не понимаете!).
Еще он ничего. Он веселый и школьник по-прежнему. А ты-то, ты-то!
— Нет, видишь, Ваня, — продолжала она, держа одну свою ручку на моем плече, другою сжимая мне руку, а глазками заискивая в моих глазах, — мне показалось, что он был как-то мало проникнут… он показался мне таким уж mari [мужем (франц.)], — знаешь,
как будто десять лет женат, но все
еще любезный с женой человек.
А во-вторых, я давеча,
как с тобой простился, кой-что
еще узнал и узнал уж не по догадкам, а в точности.
Маслобоев толкнул дверь, и мы очутились в небольшой комнате, в два окна, с геранями, плетеными стульями и с сквернейшими фортепианами; все
как следовало. Но
еще прежде, чем мы вошли,
еще когда мы разговаривали в передней, Митрошка стушевался. Я после узнал, что он и не входил, а пережидал за дверью. Ему было кому потом отворить. Растрепанная и нарумяненная женщина, выглядывавшая давеча утром из-за плеча Бубновой, приходилась ему кума.
И вчера и третьего дня,
как приходила ко мне, она на иные мои вопросы не проговаривала ни слова, а только начинала вдруг смотреть мне в глаза своим длинным, упорным взглядом, в котором вместе с недоумением и диким любопытством была
еще какая-то странная гордость.
— Этого я
еще наверно не знаю и, признаюсь, ждал тебя, чтоб с тобой посоветоваться. Ну на
каком, например, основании я буду ее у себя держать?
На Толкучем можно было очень дешево купить хорошенькое и простенькое платьице. Беда была в том, что у меня в ту минуту почти совсем не было денег. Но я
еще накануне, ложась спать, решил отправиться сегодня в одно место, где была надежда достать их, и
как раз приходилось идти в ту самую сторону, где Толкучий. Я взял шляпу. Елена пристально следила за мной,
как будто чего-то ждала.
—
Как третий день? — спросил я в изумлении, — да она сама вчера говорила, что он вчера утром был да
еще вчера вечером хотел приехать…
— А, так у него была и внучка! Ну, братец, чудак же она!
Как глядит,
как глядит! Просто говорю:
еще бы ты минут пять не пришел, я бы здесь не высидел. Насилу отперла и до сих пор ни слова; просто жутко с ней, на человеческое существо не похожа. Да
как она здесь очутилась? А, понимаю, верно, к деду пришла, не зная, что он умер.
— Нет. Если вы желаете Наташе добра, то
каким образом вы решаетесь помешать ее браку, то есть именно тому, что может восстановить ее доброе имя? Ведь ей
еще долго жить на свете; ей важно доброе имя.