Неточные совпадения
Я заметил,
что в тесной квартире даже и мыслям тесно.
Кстати: мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у меня напишутся,
чем в самом деле писать их, и, право, это было не от лености.
Поровнявшись с кондитерской Миллера, я вдруг остановился как вкопанный и стал смотреть на ту сторону улицы, как будто предчувствуя,
что вот сейчас со мной случится что-то необыкновенное, и
в это-то самое мгновение на противоположной стороне я увидел старика и его собаку.
Я не мистик;
в предчувствия и гаданья почти не верю; однако со мною, как, может быть, и со всеми, случилось
в жизни несколько происшествий, довольно необъяснимых. Например, хоть этот старик: почему при тогдашней моей встрече с ним, я тотчас почувствовал,
что в тот же вечер со мной случится что-то не совсем обыденное? Впрочем, я был болен; а болезненные ощущения почти всегда бывают обманчивы.
— Об
чем он думает? — продолжал я про себя, —
что у него
в голове?
Во-первых, с виду она была так стара, как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне, с первого раза, как я ее увидал, тотчас же пришло
в голову,
что эта собака не может быть такая, как все собаки;
что она — собака необыкновенная;
что в ней непременно должно быть что-то фантастическое, заколдованное;
что это, может быть, какой-нибудь Мефистофель
в собачьем виде и
что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путами соединена с судьбою ее хозяина.
Глядя на нее, вы бы тотчас же согласились,
что, наверно, прошло уже лет двадцать, как она
в последний раз ела.
Помню, мне еще пришло однажды
в голову,
что старик и собака как-нибудь выкарабкались из какой-нибудь страницы Гофмана, иллюстрированного Гаварни, и разгуливают по белому свету
в виде ходячих афишек к изданью. Я перешел через улицу и вошел вслед за стариком
в кондитерскую.
Никогда он не взял
в руки ни одной газеты, не произнес ни одного слова, ни одного звука; а только сидел, смотря перед собою во все глаза, но таким тупым, безжизненным взглядом,
что можно было побиться об заклад,
что он ничего не видит из всего окружающего и ничего не слышит.
Войдя
в кондитерскую, я увидел,
что старик уже сидит у окна, а собака лежит, как и прежде, растянувшись у ног его.
К
чему эта дешевая тревога из пустяков, которую я замечаю
в себе
в последнее время и которая мешает жить и глядеть ясно на жизнь, о
чем уже заметил мне один глубокомысленный критик, с негодованием разбирая мою последнюю повесть?» Но, раздумывая и сетуя, я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала меня все более и более, и мне наконец стало жаль оставить теплую комнату.
Они читали, курили и только изредка,
в полчаса раз, сообщали друг другу, отрывочно и вполголоса, какую-нибудь новость из Франкфурта да еще какой-нибудь виц или шарфзин [остроту (нем.).] знаменитого немецкого остроумца Сафира; после
чего с удвоенною национальною гордостью вновь погружались
в чтение.
Но старик даже и не пошевелился. Между немцами раздался ропот негодования. Сам Миллер, привлеченный шумом, вошел
в комнату. Вникнув
в дело, он подумал,
что старик глух, и нагнулся к самому его уху.
В этой смиренной, покорной торопливости бедного, дряхлого старика было столько вызывающего на жалость, столько такого, отчего иногда сердце точно перевертывается
в груди,
что вся публика, начиная с Адама Иваныча, тотчас же переменила свой взгляд на дело.
— Нет, я вам заплатит за то,
что ви сделайт шушель! — неистово вскричал Адам Иваныч Шульц, вдвое раскрасневшийся,
в свою очередь сгорая великодушием и невинно считая себя причиною всех несчастий.
Старик не двигался. Я взял его за руку; рука упала, как мертвая. Я взглянул ему
в лицо, дотронулся до него — он был уже мертвый. Мне казалось,
что все это происходит во сне.
Управляющий домом, из благородных, тоже немного мог сказать о бывшем своем постояльце, кроме разве того,
что квартира ходила по шести рублей
в месяц,
что покойник жил
в ней четыре месяца, но за два последних месяца не заплатил ни копейки, так
что приходилось его сгонять с квартиры.
В эти дни между другими хлопотами я ходил на Васильевский остров,
в Шестую линию, и только придя туда, усмехнулся сам над собою:
что мог я увидать
в Шестой линии, кроме ряда обыкновенных домов?
Главное, была большая комната, хоть и очень низкая, так
что мне
в первое время все казалось,
что я задену потолок головою.
В то время, именно год назад, я еще сотрудничал по журналам, писал статейки и твердо верил,
что мне удастся написать какую-нибудь большую, хорошую вещь. Я сидел тогда за большим романом; но дело все-таки кончилось тем,
что я — вот засел теперь
в больнице и, кажется, скоро умру. А коли скоро умру, то к
чему бы, кажется, и писать записки?
Один механизм письма
чего стоит: он успокоит, расхолодит, расшевелит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и больные мечты
в дело,
в занятие…
Должно полагать,
что родители мои были хорошие люди, но оставили меня сиротой еще
в детстве, и вырос я
в доме Николая Сергеича Ихменева, мелкопоместного помещика, который принял меня из жалости.
Что за чудный был сад и парк
в Васильевском, где Николай Сергеич был управляющим;
в этот сад мы с Наташей ходили гулять, а за садом был большой, сырой лес, где мы, дети, оба раз заблудились…
Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался с действительным; и, когда, бывало,
в глубоких долинах густел вечерний пар и седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с боязливым любопытством заглядывали вглубь и ждали,
что вот-вот выйдет кто-нибудь к нам или откликнется из тумана с овражьего дна и нянины сказки окажутся настоящей, законной правдой.
Она припоминает,
что я был
в большом волнении.
Старик Ихменев приехал сюда хлопотать по своей тяжбе, а я только
что выскочил тогда
в литераторы.
Ихменевы не могли надивиться: как можно было про такого дорогого, милейшего человека говорить,
что он гордый, спесивый, сухой эгоист, о
чем в один голос кричали все соседи?
В короткое время своего знакомства с Ихменевым он совершенно узнал, с кем имеет дело, и понял,
что Ихменева надо очаровать дружеским, сердечным образом, надобно привлечь к себе его сердце, и
что без этого деньги не много сделают.
Очарование, которое он произвел
в Ихменеве, было так сильно,
что тот искренно поверил
в его дружбу.
Душа его жаждала отличий, возвышений, карьеры, и, рассчитав,
что с своею женой он не может жить ни
в Петербурге, ни
в Москве, он решился,
в ожидании лучшего, начать свою карьеру с провинции.
Говорят,
что еще
в первый год своего сожительства с женою он чуть не замучил ее своим грубым с ней обхождением.
Рассказывали,
что в нем действительно было что-то обаятельное, что-то покоряющее, что-то сильное.
В Ихменевке носились слухи,
что он вступает во второй брак и роднится с каким-то знатным, богатым и сильным домом.
Я был тогда
в Петербурге,
в университете, и помню,
что Ихменев нарочно писал ко мне и просил меня справиться: справедливы ли слухи о браке?
Я знал только,
что сын его, воспитывавшийся сначала у графа, а потом
в лицее, окончил тогда курс наук девятнадцати лет от роду.
Князь, который до сих пор, как уже упомянул я, ограничивался
в сношениях с Николаем Сергеичем одной сухой, деловой перепиской, писал к нему теперь самым подробным, откровенным и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах: он жаловался на своего сына, писал,
что сын огорчает его дурным своим поведением;
что, конечно, на шалости такого мальчика нельзя еще смотреть слишком серьезно (он, видимо, старался оправдать его), но
что он решился наказать сына, попугать его, а именно: сослать его на некоторое время
в деревню, под присмотр Ихменева.
Князь писал,
что вполне полагается на «своего добрейшего, благороднейшего Николая Сергеевича и
в особенности на Анну Андреевну», просил их обоих принять его ветрогона
в их семейство, поучить
в уединении уму-разуму, полюбить его, если возможно, а главное, исправить его легкомысленный характер и «внушить спасительные и строгие правила, столь необходимые
в человеческой жизни».
Говорили,
что молодой человек
в Петербурге жил праздно и ветрено, служить не хотел и огорчал этим отца.
Николай Сергеич не расспрашивал Алешу, потому
что князь Петр Александрович, видимо, умалчивал
в своем письме о настоящей причине изгнания сына.
Николай Сергеич с негодованием отвергал этот слух, тем более
что Алеша чрезвычайно любил своего отца, которого не знал
в продолжение всего своего детства и отрочества; он говорил об нем с восторгом, с увлечением; видно было,
что он вполне подчинился его влиянию.
Он выжил уже почти год
в изгнании,
в известные сроки писал к отцу почтительные и благоразумные письма и наконец до того сжился с Васильевским,
что когда князь на лето сам приехал
в деревню (о
чем заранее уведомил Ихменевых), то изгнанник сам стал просить отца позволить ему как можно долее остаться
в Васильевском, уверяя,
что сельская жизнь — настоящее его назначение.
Уверяли,
что Николай Сергеич, разгадав характер молодого князя, имел намерение употребить все недостатки его
в свою пользу;
что дочь его Наташа (которой уже было тогда семнадцать лет) сумела влюбить
в себя двадцатилетнего юношу;
что и отец и мать этой любви покровительствовали, хотя и делали вид,
что ничего не замечают;
что хитрая и «безнравственная» Наташа околдовала, наконец, совершенно молодого человека, не видавшего
в целый год, ее стараниями, почти ни одной настоящей благородной девицы, которых так много зреет
в почтенных домах соседних помещиков.
Уверяли, наконец,
что между любовниками уже было условлено обвенчаться,
в пятнадцати верстах от Васильевского,
в селе Григорьеве, по-видимому тихонько от родителей Наташи, но которые, однако же, знали все до малейшей подробности и руководили дочь гнусными своими советами.
Одним словом,
в целой книге не уместить всего,
что уездные кумушки обоего пола успели насплетничать по поводу этой истории.
Но удивительнее всего,
что князь поверил всему этому совершенно и даже приехал
в Васильевское единственно по этой причине, вследствие какого-то анонимного доноса, присланного к нему
в Петербург из провинции.
Мало того:
что три года тому назад при продаже рощи Николай Сергеич утаил
в свою пользу двенадцать тысяч серебром,
что на это можно представить самые ясные, законные доказательства перед судом, тем более
что на продажу рощи он не имел от князя никакой законной доверенности, а действовал по собственному соображению, убедив уже потом князя
в необходимости продажи и предъявив за рощу сумму несравненно меньше действительно полученной.
Но оскорбление с обеих сторон было так сильно,
что не оставалось и слова на мир, и раздраженный князь употреблял все усилия, чтоб повернуть дело
в свою пользу, то есть,
в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок хлеба.
Итак, Ихменевы переехали
в Петербург. Не стану описывать мою встречу с Наташей после такой долгой разлуки. Во все эти четыре года я не забывал ее никогда. Конечно, я сам не понимал вполне того чувства, с которым вспоминал о ней; но когда мы вновь свиделись, я скоро догадался,
что она суждена мне судьбою.
Сначала,
в первые дни после их приезда, мне все казалось,
что она как-то мало развилась
в эти годы, совсем как будто не переменилась и осталась такой же девочкой, как и была до нашей разлуки.
Но потом каждый день я угадывал
в ней что-нибудь новое, до тех пор мне совсем незнакомое, как будто нарочно скрытое от меня, как будто девушка нарочно от меня пряталась, — и
что за наслаждение было это отгадывание!