Неточные совпадения
Весь этот день я
ходил по городу и искал себе квартиру.
Дом большой: мало ли людей
ходит в такой Ноев ковчег,
всех не запомнишь.
Рассказывали о блестящем приеме, сделанном ему в губернском городе губернатором, которому он приходился как-то сродни; о том, как
все губернские дамы «
сошли с ума от его любезностей», и проч., и проч.
Алеша стал
ходить к ним чаще и чаще, потихоньку от отца; Николай Сергеич, честный, открытый, прямодушный, с негодованием отверг
все предосторожности.
— Да, Ваня, — спросил вдруг старик, как будто опомнившись, — уж не был ли болен? Что долго не
ходил? Я виноват перед тобой: давно хотел тебя навестить, да
все как-то того… — И он опять задумался.
Я вот теперь защищаю его перед тобой; а он, может быть, в эту же минуту с другою и смеется про себя… а я, я, низкая, бросила
все и
хожу по улицам, ищу его…
Через минуту я выбежал за ней в погоню, ужасно досадуя, что дал ей уйти! Она так тихо вышла, что я не слыхал, как отворила она другую дверь на лестницу. С лестницы она еще не успела
сойти, думал я, и остановился в сенях прислушаться. Но
все было тихо, и не слышно было ничьих шагов. Только хлопнула где-то дверь в нижнем этаже, и опять
все стало тихо.
Но я не докончил. Она вскрикнула в испуге, как будто оттого, что я знаю, где она живет, оттолкнула меня своей худенькой, костлявой рукой и бросилась вниз по лестнице. Я за ней; ее шаги еще слышались мне внизу. Вдруг они прекратились… Когда я выскочил на улицу, ее уже не было. Пробежав вплоть до Вознесенского проспекта, я увидел, что
все мои поиски тщетны: она исчезла. «Вероятно, где-нибудь спряталась от меня, — подумал я, — когда еще
сходила с лестницы».
— Вот он какой, — сказала старушка, оставившая со мной в последнее время
всю чопорность и
все свои задние мысли, — всегда-то он такой со мной; а ведь знает, что мы
все его хитрости понимаем. Чего ж бы передо мной виды-то на себя напускать! Чужая я ему, что ли? Так он и с дочерью. Ведь простить-то бы мог, даже, может быть, и желает простить, господь его знает. По ночам плачет, сама слышала! А наружу крепится. Гордость его обуяла… Батюшка, Иван Петрович, рассказывай поскорее: куда он
ходил?
Тогда и отец стал смотреть на связь сына с Наташей сквозь пальцы, предоставляя
все времени, и надеялся, зная ветреность и легкомыслие Алеши, что любовь его скоро
пройдет.
Я застал Наташу одну. Она тихо
ходила взад и вперед по комнате, сложа руки на груди, в глубокой задумчивости. Потухавший самовар стоял на столе и уже давно ожидал меня. Молча и с улыбкою протянула она мне руку. Лицо ее было бледно, с болезненным выражением. В улыбке ее было что-то страдальческое, нежное, терпеливое. Голубые ясные глаза ее стали как будто больше, чем прежде, волосы как будто гуще, —
все это так казалось от худобы и болезни.
— Я
все тебя ждала, Ваня, — начала она вновь с улыбкой, — и знаешь, что делала?
Ходила здесь взад и вперед и стихи наизусть читала; помнишь, — колокольчик, зимняя дорога: «Самовар мой кипит на дубовом столе…», мы еще вместе читали...
— Довольно бы того хоть увидать, а там я бы и сама угадала. Послушай: я ведь так глупа стала; хожу-хожу здесь,
все одна,
все одна, —
все думаю; мысли как какой-то вихрь, так тяжело! Я и выдумала, Ваня: нельзя ли тебе с ней познакомиться? Ведь графиня (тогда ты сам рассказывал) хвалила твой роман; ты ведь
ходишь иногда на вечера к князю Р***; она там бывает. Сделай, чтоб тебя ей там представили. А то, пожалуй, и Алеша мог бы тебя с ней познакомить. Вот ты бы мне
все и рассказал про нее.
— Нет, нет, я не про то говорю. Помнишь! Тогда еще у нас денег не было, и ты
ходила мою сигарочницу серебряную закладывать; а главное, позволь тебе заметить, Мавра, ты ужасно передо мной забываешься. Это
все тебя Наташа приучила. Ну, положим, я действительно
все вам рассказал тогда же, отрывками (я это теперь припоминаю). Но тона, тона письма вы не знаете, а ведь в письме главное тон. Про это я и говорю.
— Потому, мне казалось, твой дедушка не мог жить один,
всеми оставленный. Он был такой старый, слабый; вот я и думал, что кто-нибудь
ходил к нему. Возьми, вот твои книги. Ты по ним учишься?
В два дня
все платье изорвала, в кусочки изорвала да в клочочки; да так и
ходит, так и
ходит!
Тоже и Наташа прождала меня
все утро. Когда я вошел, она, по обыкновению своему,
ходила по комнате, сложа руки и о чем-то раздумывая. Даже и теперь, когда я вспоминаю о ней, я не иначе представляю ее, как всегда одну в бедной комнатке, задумчивую, оставленную, ожидающую, с сложенными руками, с опущенными вниз глазами, расхаживающую бесцельно взад и вперед.
Она тихо,
все еще продолжая
ходить, спросила, почему я так поздно? Я рассказал ей вкратце
все мои похождения, но она меня почти и не слушала. Заметно было, что она чем-то очень озабочена. «Что нового?» — спросил я. «Нового ничего», — отвечала она, но с таким видом, по которому я тотчас догадался, что новое у ней есть и что она для того и ждала меня, чтоб рассказать это новое, но, по обыкновению своему, расскажет не сейчас, а когда я буду уходить. Так всегда у нас было. Я уж применился к ней и ждал.
У меня был большой медный чайник. Я уже давно употреблял его вместо самовара и кипятил в нем воду. Дрова у меня были, дворник разом носил мне их дней на пять. Я затопил печь,
сходил за водой и наставил чайник. На столе же приготовил мой чайный прибор. Елена повернулась ко мне и смотрела на
все с любопытством. Я спросил ее, не хочет ли и она чего? Но она опять от меня отвернулась и ничего не ответила.
Что же касается до Анны Андреевны, то я совершенно не знал, как завтра отговорюсь перед нею. Я думал-думал и вдруг решился сбегать и туда и сюда.
Все мое отсутствие могло продолжаться
всего только два часа. Елена же спит и не услышит, как я
схожу. Я вскочил, накинул пальто, взял фуражку, но только было хотел уйти, как вдруг Елена позвала меня. Я удивился: неужели ж она притворялась, что спит?
— Вот, друг мой Елена, — сказал я, подходя к ней, — в таких клочьях, как ты теперь,
ходить нельзя. Я и купил тебе платье, буднишнее, самое дешевое, так что тебе нечего беспокоиться; оно
всего рубль двадцать копеек стоит. Носи на здоровье.
— Не пренебрегай этим, Ваня, голубчик, не пренебрегай! Сегодня никуда не
ходи. Анне Андреевне так и скажу, в каком ты положении. Не надо ли доктора? Завтра навещу тебя; по крайней мере
всеми силами постараюсь, если только сам буду ноги таскать. А теперь лег бы ты… Ну, прощай. Прощай, девочка; отворотилась! Слушай, друг мой! Вот еще пять рублей; это девочке. Ты, впрочем, ей не говори, что я дал, а так, просто истрать на нее, ну там башмачонки какие-нибудь, белье… мало ль что понадобится! Прощай, друг мой…
Я
ходила здесь эти четыре дня; я
все обдумала,
все взвесила, каждое слово ваше, выражение вашего лица и убедилась, что
все это было напускное, шутка, комедия, оскорбительная, низкая и недостойная…
— Да, Алеша, — продолжала она с тяжким чувством. — Теперь он
прошел между нами и нарушил
весь наш мир, на
всю жизнь. Ты всегда в меня верил больше, чем во
всех; теперь же он влил в твое сердце подозрение против меня, недоверие, ты винишь меня, он взял у меня половину твоего сердца. Черная кошкапробежала между нами.
Я
ходила эти четыре дня здесь по комнате и догадалась обо
всем.
Целый год думала: вот придет гость, настоящий гость, мы
все это и покажем, и угостим: и люди похвалят, и самим любо будет; а что его, дурака, напомадила, так он и не стоит того; ему бы
все в грязном
ходить.
Та
все плакала, а Феферкухен хныкал, и много лет таким образом
прошло, и девочка выросла.
— Да вы, может быть, побрезгаете, что он вот такой… пьяный. Не брезгайте, Иван Петрович, он добрый, очень добрый, а уж вас как любит! Он про вас мне и день и ночь теперь говорит,
все про вас. Нарочно ваши книжки купил для меня; я еще не прочла; завтра начну. А уж мне-то как хорошо будет, когда вы придете! Никого-то не вижу, никто-то не
ходит к нам посидеть.
Все у нас есть, а сидим одни. Теперь вот я сидела,
все слушала,
все слушала, как вы говорили, и как это хорошо… Так до пятницы…
Он именно настаивал на том, что
весь этот дух реформ и исправлений слишком скоро принесет известные плоды; что, увидя эти плоды, возьмутся за ум и что не только в обществе (разумеется, в известной его части)
пройдет этот новый дух, но увидят по опыту ошибку и тогда с удвоенной энергией начнут поддерживать старое.
Ведь вы сообразите только, что если не будет того, что мне хочется, то
все мое вдохновение
пройдет, пропадет, улетучится, и вы ничего не услышите; ну, а ведь вы здесь единственно для того, чтоб что-нибудь услышать.
Много
прошло уже времени до теперешней минуты, когда я записываю
все это прошлое, но до сих пор с такой тяжелой, пронзительной тоской вспоминается мне это бледное, худенькое личико, эти пронзительные долгие взгляды ее черных глаз, когда, бывало, мы оставались вдвоем, и она смотрит на меня с своей постели, смотрит, долго смотрит, как бы вызывая меня угадать, что у ней на уме; но видя, что я не угадываю и
все в прежнем недоумении, тихо и как будто про себя улыбнется и вдруг ласково протянет мне свою горячую ручку с худенькими, высохшими пальчиками.
Бедняжка очень похудела в эти четыре дня болезни: глаза ввалились, жар
все еще не
проходил.
Случалось иногда, впрочем, что она вдруг становилась на какой-нибудь час ко мне по-прежнему ласкова. Ласки ее, казалось, удвоивались в эти мгновения; чаще
всего в эти же минуты она горько плакала. Но часы эти
проходили скоро, и она впадала опять в прежнюю тоску и опять враждебно смотрела на меня, или капризилась, как при докторе, или вдруг, заметив, что мне неприятна какая-нибудь ее новая шалость, начинала хохотать и всегда почти кончала слезами.
Но это
проходило вместе с мгновением, вызвавшим эту внезапную нежность, и, как бы в отпор этому вызову, Нелли чуть не с каждым часом делалась
все мрачнее, даже с доктором, удивлявшимся перемене ее характера.
— А я к тебе по делу, Иван, здравствуй! — сказал он, оглядывая нас
всех и с удивлением видя меня на коленях. Старик был болен
все последнее время. Он был бледен и худ, но, как будто храбрясь перед кем-то, презирал свою болезнь, не слушал увещаний Анны Андреевны, не ложился, а продолжал
ходить по своим делам.
— Да, я буду лучше
ходить по улицам и милостыню просить, а здесь не останусь, — кричала она, рыдая. — И мать моя милостыню просила, а когда умирала, сама сказала мне: будь бедная и лучше милостыню проси, чем… Милостыню не стыдно просить: я не у одного человека прошу, я у
всех прошу, а
все не один человек; у одного стыдно, а у
всех не стыдно; так мне одна нищенка говорила; ведь я маленькая, мне негде взять. Я у
всех и прошу. А здесь я не хочу, не хочу, не хочу, я злая; я злее
всех; вот какая я злая!
В смертельной тоске возвращался я к себе домой поздно вечером. Мне надо было в этот вечер быть у Наташи; она сама звала меня еще утром. Но я даже и не ел ничего в этот день; мысль о Нелли возмущала
всю мою душу. «Что же это такое? — думал я. — Неужели ж это такое мудреное следствие болезни? Уж не сумасшедшая ли она или
сходит с ума? Но, боже мой, где она теперь, где я сыщу ее!»
Прошло минут десять, она
все стояла, посматривая на прохожих.
Алеша довольно часто бывал у Наташи, но
все на минутку; один раз только просидел у ней несколько часов сряду; но это было без меня. Входил он обыкновенно грустный, смотрел на нее робко и нежно; но Наташа так нежно, так ласково встречала его, что он тотчас же
все забывал и развеселялся. Ко мне он тоже начал
ходить очень часто, почти каждый день. Правда, он очень мучился, но не мог и минуты пробыть один с своей тоской и поминутно прибегал ко мне за утешением.
Придя к ней, я застал ее одну: она
ходила по комнате
вся в лихорадке от волнения и испуга, с трепетом ожидая возвращения Николая Сергеича.
В тот день я бы мог
сходить к Ихменевым, и подмывало меня на это, но я не пошел. Мне казалось, что старику будет тяжело смотреть на меня; он даже мог подумать, что я нарочно прибежал вследствие встречи. Пошел я к ним уже на третий день; старик был грустен, но встретил меня довольно развязно и
все говорил о делах.
—
Вся надежда на вас, — говорил он мне,
сходя вниз. — Друг мой, Ваня! Я перед тобой виноват и никогда не мог заслужить твоей любви, но будь мне до конца братом: люби ее, не оставляй ее, пиши мне обо
всем как можно подробнее и мельче, как можно мельче пиши, чтоб больше уписалось. Послезавтра я здесь опять, непременно, непременно! Но потом, когда я уеду, пиши!
— Мамаша в ту же ночь заболела, а капитанша отыскала квартиру у Бубновой, а на третий день мы и переехали, и капитанша с нами; и как переехали, мамаша совсем слегла и три недели лежала больная, а я
ходила за ней. Деньги у нас совсем
все вышли, и нам помогла капитанша и Иван Александрыч.
А когда мамаша уехала от дедушки, то дедушка и оставил Азорку у себя и
все с ним
ходил, так что на улице, как только мамаша увидала Азорку, тотчас же и догадалась, что тут же и дедушка…
Тут я и увидала, что дедушка и
ходить прямо уж не может и
все на палку упирается, а руки у него совсем дрожат.
Когда же я рассказала, то мамаша опять очень обрадовалась и тотчас же хотела идти к дедушке, на другой же день; но на другой день стала думать и бояться и
все боялась, целых три дня; так и не
ходила.
Как я пришла домой,
все мамаше и рассказала. А мамаше
все становилось хуже и хуже. К гробовщику
ходил один студент; он лечил мамашу и велел ей лекарства принимать. А я
ходила к дедушке часто; мамаша так приказывала.
Я и сказала: к дедушке, просить денег, и она обрадовалась, потому что я уже рассказала мамаше
все, как он прогнал меня от себя, и сказала ей, что не хочу больше
ходить к дедушке, хоть она и плакала и уговаривала меня идти.
Мамаша остановилась, схватила меня и сказала мне тогда: «Нелли, будь бедная, будь
всю жизнь бедная, не
ходи к ним, кто бы тебя ни позвал, кто бы ни пришел.