Неточные совпадения
Никогда он
не взял
в руки ни одной газеты,
не произнес ни одного слова, ни одного звука; а только сидел, смотря перед
собою во все глаза, но таким тупым, безжизненным взглядом, что можно
было побиться об заклад, что он ничего
не видит из всего окружающего и ничего
не слышит.
Князь, однакоже,
был не из любезных, особенно с теми,
в ком
не нуждался и кого считал хоть немного ниже
себя.
Уверяли, что Николай Сергеич, разгадав характер молодого князя, имел намерение употребить все недостатки его
в свою пользу; что дочь его Наташа (которой уже
было тогда семнадцать лет) сумела влюбить
в себя двадцатилетнего юношу; что и отец и мать этой любви покровительствовали, хотя и делали вид, что ничего
не замечают; что хитрая и «безнравственная» Наташа околдовала, наконец, совершенно молодого человека,
не видавшего
в целый год, ее стараниями, почти ни одной настоящей благородной девицы, которых так много зреет
в почтенных домах соседних помещиков.
Приметила тоже старушка, что и старик ее как-то уж слишком начал хвалить меня и как-то особенно взглядывает на меня и на дочь… и вдруг испугалась: все же я
был не граф,
не князь,
не владетельный принц или по крайней мере коллежский советник из правоведов, молодой,
в орденах и красивый
собою!
Она молчала; наконец, взглянула на меня как будто с упреком, и столько пронзительной боли, столько страдания
было в ее взгляде, что я понял, какою кровью и без моих слов обливается теперь ее раненое сердце. Я понял, чего стоило ей ее решение и как я мучил, резал ее моими бесполезными, поздними словами; я все это понимал и все-таки
не мог удержать
себя и продолжал говорить...
— Ах, как мне хотелось тебя видеть! — продолжала она, подавив свои слезы. — Как ты похудел, какой ты больной, бледный; ты
в самом деле
был нездоров, Ваня? Что ж я, и
не спрошу! Все о
себе говорю; ну, как же теперь твои дела с журналистами? Что твой новый роман, подвигается ли?
— Твой дедушка? да ведь он уже умер! — сказал я вдруг, совершенно
не приготовившись отвечать на ее вопрос, и тотчас раскаялся. С минуту стояла она
в прежнем положении и вдруг вся задрожала, но так сильно, как будто
в ней приготовлялся какой-нибудь опасный нервический припадок. Я схватился
было поддержать ее, чтоб она
не упала. Через несколько минут ей стало лучше, и я ясно видел, что она употребляет над
собой неестественные усилия, скрывая передо мною свое волнение.
Волосы, совсем поседевшие,
в беспорядке выбивались из-под скомканной шляпы и длинными космами лежали на воротнике его старого, изношенного пальто. Я еще прежде заметил, что
в иные минуты он как будто забывался; забывал, например, что он
не один
в комнате, разговаривал сам с
собою, жестикулировал руками. Тяжело
было смотреть на него.
В иных натурах, нежно и тонко чувствующих, бывает иногда какое-то упорство, какое-то целомудренное нежелание высказываться и выказывать даже милому
себе существу свою нежность
не только при людях, но даже и наедине; наедине еще больше; только изредка прорывается
в них ласка, и прорывается тем горячее, тем порывистее, чем дольше она
была сдержана.
Она поняла, что он нашел его, обрадовался своей находке и, может
быть, дрожа от восторга, ревниво спрятал его у
себя от всех глаз; что где-нибудь один, тихонько от всех, он с беспредельною любовью смотрел на личико своего возлюбленного дитяти, — смотрел и
не мог насмотреться, что, может
быть, он так же, как и бедная мать, запирался один от всех разговаривать с своей бесценной Наташей, выдумывать ее ответы, отвечать на них самому, а ночью,
в мучительной тоске, с подавленными
в груди рыданиями, ласкал и целовал милый образ и вместо проклятий призывал прощение и благословение на ту, которую
не хотел видеть и проклинал перед всеми.
— Все, решительно все, — отвечал Алеша, — и благодарю бога, который внушил мне эту мысль; но слушайте, слушайте! Четыре дня тому назад я решил так: удалиться от вас и кончить все самому. Если б я
был с вами, я бы все колебался, я бы слушал вас и никогда бы
не решился. Один же, поставив именно
себя в такое положение, что каждую минуту должен
был твердить
себе, что надо кончить и что я долженкончить, я собрался с духом и — кончил! Я положил воротиться к вам с решением и воротился с решением!
Это лицо именно отвращало от
себя тем, что выражение его
было как будто
не свое, а всегда напускное, обдуманное, заимствованное, и какое-то слепое убеждение зарождалось
в вас, что вы никогда и
не добьетесь до настоящего его выражения.
Я убеждал ее горячо и сам
не знаю, чем влекла она меня так к
себе.
В чувстве моем
было еще что-то другое, кроме одной жалости. Таинственность ли всей обстановки, впечатление ли, произведенное Смитом, фантастичность ли моего собственного настроения, —
не знаю, но что-то непреодолимо влекло меня к ней. Мои слова, казалось, ее тронули; она как-то странно поглядела на меня, но уж
не сурово, а мягко и долго; потом опять потупилась как бы
в раздумье.
Маслобоев
был всегда славный малый, но всегда
себе на уме и развит как-то
не по силам; хитрый, пронырливый, пролаз и крючок еще с самой школы, но
в сущности человек
не без сердца; погибший человек.
В назначенное время я сходил за лекарством и вместе с тем
в знакомый трактир,
в котором я иногда обедал и где мне верили
в долг.
В этот раз, выходя из дому, я захватил с
собой судки и взял
в трактире порцию супу из курицы для Елены. Но она
не хотела
есть, и суп до времени остался
в печке.
Возвратился я домой грустный и
был страшно поражен, только что вошел
в дверь.
Было уже темно. Я разглядел, что Елена сидела на диване, опустив на грудь голову, как будто
в глубокой задумчивости. На меня она и
не взглянула, точно
была в забытьи. Я подошел к ней; она что-то шептала про
себя. «Уж
не в бреду ли?» — подумал я.
И старик
в изумлении посмотрел на нее еще раз. Елена, чувствуя, что про нее говорят, сидела молча, потупив голову и щипала пальчиками покромку дивана. Она уже успела надеть на
себя новое платьице, которое вышло ей совершенно впору. Волосы ее
были приглажены тщательнее обыкновенного, может
быть, по поводу нового платья. Вообще если б
не странная дикость ее взгляда, то она
была бы премиловидная девочка.
Такой отчаянный идеализм изумил меня. Но я тотчас догадался, что он
был сам
не в себе и говорил сгоряча.
— Знаю, знаю, что ты скажешь, — перебил Алеша: — «Если мог
быть у Кати, то у тебя должно
быть вдвое причин
быть здесь». Совершенно с тобой согласен и даже прибавлю от
себя:
не вдвое причин, а
в миллион больше причин! Но, во-первых, бывают же странные, неожиданные события
в жизни, которые все перемешивают и ставят вверх дном. Ну, вот и со мной случились такие события. Говорю же я, что
в эти дни я совершенно изменился, весь до конца ногтей; стало
быть,
были же важные обстоятельства!
Он даже упал на спинку стула, как будто
был не в силах сдержать
себя.
—
В какое же положение вы сами ставите
себя, Наталья Николаевна, подумайте! Вы непременно настаиваете, что с моей стороны
было вам оскорбление. Но ведь это оскорбление так важно, так унизительно, что я
не понимаю, как можно даже предположить его, тем более настаивать на нем. Нужно
быть уж слишком ко всему приученной, чтоб так легко допускать это, извините меня. Я вправе упрекать вас, потому что вы вооружаете против меня сына: если он
не восстал теперь на меня за вас, то сердце его против меня…
И когда я воображал
себе это, мне вдруг подумалось: вот я на одно мгновение
буду просить тебя у бога, а между тем
была же ты со мною шесть месяцев и
в эти шесть месяцев сколько раз мы поссорились, сколько дней мы
не говорили друг с другом!
Сначала я пошел к старикам. Оба они хворали. Анна Андреевна
была совсем больная; Николай Сергеич сидел у
себя в кабинете. Он слышал, что я пришел, но я знал, что по обыкновению своему он выйдет
не раньше, как через четверть часа, чтоб дать нам наговориться. Я
не хотел очень расстраивать Анну Андреевну и потому смягчал по возможности мой рассказ о вчерашнем вечере, но высказал правду; к удивлению моему, старушка хоть и огорчилась, но как-то без удивления приняла известие о возможности разрыва.
Я просидел у них с час. Прощаясь, он вышел за мною до передней и заговорил о Нелли. У него
была серьезная мысль принять ее к
себе в дом вместо дочери. Он стал советоваться со мной, как склонить на то Анну Андреевну. С особенным любопытством расспрашивал меня о Нелли и
не узнал ли я о ней еще чего нового? Я наскоро рассказал ему. Рассказ мой произвел на него впечатление.
Впрочем, может
быть, для того, чтоб поддержать отечественную торговлю и промышленность, —
не знаю наверно; помню только, что я шел тогда по улице пьяный, упал
в грязь, рвал на
себе волосы и плакал о том, что ни к чему
не способен.
— Странная девочка. Я уверен, что она сумасшедшая. Представьте
себе, сначала отвечала мне хорошо, но потом, когда разглядела меня, бросилась ко мне, вскрикнула, задрожала, вцепилась
в меня… что-то хочет сказать —
не может. Признаюсь, я струсил, хотел уж бежать от нее, но она, слава богу, сама от меня убежала. Я
был в изумлении. Как это вы уживаетесь?
Мне тут же показалось одно: что вчерашний визит ко мне Маслобоева, тогда как он знал, что я
не дома, что сегодняшний мой визит к Маслобоеву, что сегодняшний рассказ Маслобоева, который он рассказал
в пьяном виде и нехотя, что приглашение
быть у него сегодня
в семь часов, что его убеждения
не верить
в его хитрость и, наконец, что князь, ожидающий меня полтора часа и, может
быть, знавший, что я у Маслобоева, тогда как Нелли выскочила от него на улицу, — что все это имело между
собой некоторую связь.
То
есть заплачу за тебя; я уверен, что он прибавил это нарочно. Я позволил везти
себя, но
в ресторане решился платить за
себя сам. Мы приехали. Князь взял особую комнату и со вкусом и знанием дела выбрал два-три блюда. Блюда
были дорогие, равно как и бутылка тонкого столового вина, которую он велел принести. Все это
было не по моему карману. Я посмотрел на карту и велел принести
себе полрябчика и рюмку лафиту. Князь взбунтовался.
— Да, сержусь! — вскричал я, уже
не сдерживая
себя, — я
не хочу, чтоб вы говорили теперь о Наталье Николаевне… то
есть говорили
в таком тоне. Я… я
не позволю вам этого!
Во-первых, мне так угодно, во-вторых, я
не у
себя, а с вами…то
есть я хочу сказать, что мы теперь кутим,как добрые приятели, а в-третьих, я ужасно люблю капризы.
Он из доброты своей души, созданной, кажется, из патоки, и оттого, что влюбился тогда
в меня и сам же захвалил меня самому
себе, — решился ничему
не верить и
не поверил; то
есть факту
не поверил и двенадцать лет стоял за меня горой до тех пор, пока до самого
не коснулось.
Если б только могло
быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда
быть не может), если б могло
быть, чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб
не побоялся изложить
не только то, что он боится сказать и ни за что
не скажет людям,
не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то,
в чем боится подчас признаться самому
себе, — то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо
было задохнуться.
Заключу же так: вы меня обвиняете
в пороке, разврате, безнравственности, а я, может
быть, только тем и виноват теперь, что откровеннеедругих и больше ничего; что
не утаиваю того, что другие скрывают даже от самих
себя, как сказал я прежде…
Было ясно: с ней без меня
был припадок, и случился он именно
в то мгновение, когда она стояла у самой двери. Очнувшись от припадка, она, вероятно, долго
не могла прийти
в себя.
В это время действительность смешивается с бредом, и ей, верно, вообразилось что-нибудь ужасное, какие-нибудь страхи.
В то же время она смутно сознавала, что я должен воротиться и
буду стучаться у дверей, а потому, лежа у самого порога на полу, чутко ждала моего возвращения и приподнялась на мой первый стук.
В первые дни болезни она
была со мной чрезвычайно нежна и ласкова; казалось,
не могла наглядеться на меня,
не отпускала от
себя, схватывала мою руку своею горячею рукой и садила меня возле
себя, и если замечала, что я угрюм и встревожен, старалась развеселить меня, шутила, играла со мной и улыбалась мне, видимо подавляя свои собственные страдания.
Тотчас же она явилась у нас, привезя с
собой на извозчике целый узел. Объявив с первого слова, что теперь и
не уйдет от меня, и приехала, чтоб помогать мне
в хлопотах, она развязала узел.
В нем
были сиропы, варенья для больной, цыплята и курица,
в случае если больная начнет выздоравливать, яблоки для печенья, апельсины, киевские сухие варенья (на случай если доктор позволит), наконец, белье, простыни, салфетки, женские рубашки, бинты, компрессы — точно на целый лазарет.
— Почему же, дитя мое? У тебя нет никого. Иван
не может держать тебя вечно при
себе, а у меня ты
будешь как
в родном доме.
— И
не пожалела ты его, Нелли! — вскричал я, когда мы остались одни, — и
не стыдно,
не стыдно тебе! Нет, ты
не добрая, ты и вправду злая! — и как
был без шляпы, так и побежал я вслед за стариком. Мне хотелось проводить его до ворот и хоть два слова сказать ему
в утешение. Сбегая с лестницы, я как будто еще видел перед
собой лицо Нелли, страшно побледневшее от моих упреков.
В смертельной тоске возвращался я к
себе домой поздно вечером. Мне надо
было в этот вечер
быть у Наташи; она сама звала меня еще утром. Но я даже и
не ел ничего
в этот день; мысль о Нелли возмущала всю мою душу. «Что же это такое? — думал я. — Неужели ж это такое мудреное следствие болезни? Уж
не сумасшедшая ли она или сходит с ума? Но, боже мой, где она теперь, где я сыщу ее!»
Это ожесточение оттого, что ты
не понимаешь ее любви, да и она-то, может
быть, сама
не понимает
себя; ожесточение,
в котором много детского, но серьезное, мучительное.
— Просто на
себя не похож, — говорила она, —
в лихорадке, по ночам, тихонько от меня, на коленках перед образом молится, во сне бредит, а наяву как полуумный: стали вчера
есть щи, а он ложку подле
себя отыскать
не может, спросишь его про одно, а он отвечает про другое.
На третий день мы узнали все. От меня он кинулся прямо к князю,
не застал его дома и оставил ему записку;
в записке он писал, что знает о словах его, сказанных чиновнику, что считает их
себе смертельным оскорблением, а князя низким человеком и вследствие всего этого вызывает его на дуэль, предупреждая при этом, чтоб князь
не смел уклоняться от вызова, иначе
будет обесчещен публично.
— Вы поняли, — продолжал он, — что, став женою Алеши, могли возбудить
в нем впоследствии к
себе ненависть, и у вас достало благородной гордости, чтоб сознать это и решиться… но — ведь
не хвалить же я вас приехал. Я хотел только заявить перед вами, что никогда и нигде
не найдете вы лучшего друга, как я. Я вам сочувствую и жалею вас. Во всем этом деле я принимал невольное участие, но — я исполнял свой долг. Ваше прекрасное сердце поймет это и примирится с моим… А мне
было тяжелее вашего, поверьте!
Дедушка ничего
не сказал, но повел меня на рынок и купил мне башмаки и велел тут же их надеть, а потом повел меня к
себе,
в Гороховую, а прежде зашел
в лавочку и купил пирог и две конфетки, и когда мы пришли, сказал, чтоб я
ела пирог, и смотрел на меня, когда я
ела, а потом дал мне конфетки.
— Вот
в последний день, перед тем как ей умереть, перед вечером, мамаша подозвала меня к
себе, взяла меня за руку и сказала: «Я сегодня умру, Нелли», хотела
было еще говорить, но уж
не могла.
А между тем по тону всего письма
было ясно, что он
в отчаянии, что посторонние влияния уже вполне отяготели над ним и что он уже сам
себе не верил.
— Я и сам говорил
себе «
быть не может» сначала, даже и теперь иногда говорю
себе «
быть не может»! Но
в том-то и дело, что это
быть можети, по всей вероятности,
есть.
—
В будущем году! Невесту он
себе еще
в прошлом году приглядел; ей
было тогда всего четырнадцать лет, теперь ей уж пятнадцать, кажется, еще
в фартучке ходит, бедняжка. Родители рады! Понимаешь, как ему надо
было, чтоб жена умерла? Генеральская дочка, денежная девочка — много денег! Мы, брат Ваня, с тобой никогда так
не женимся… Только чего я
себе во всю жизнь
не прощу, — вскричал Маслобоев, крепко стукнув кулаком по столу, — это — что он оплел меня, две недели назад… подлец!
— Да тебе-то какое дело, для чьей выгоды я
буду стараться, блаженный ты человек? Только бы сделать — вот что главное! Конечно, главное для сиротки, это и человеколюбие велит. Но ты, Ванюша,
не осуждай меня безвозвратно, если я и об
себе позабочусь. Я человек бедный, а он бедных людей
не смей обижать. Он у меня мое отнимает, да еще и надул, подлец, вдобавок. Так я, по-твоему, такому мошеннику должен
в зубы смотреть? Морген-фри!
Она умерла две недели спустя.
В эти две недели своей агонии она уже ни разу
не могла совершенно прийти
в себя и избавиться от своих странных фантазий. Рассудок ее как будто помутился. Она твердо
была уверена, до самой смерти своей, что дедушка зовет ее к
себе и сердится на нее, что она
не приходит, стучит на нее палкою и велит ей идти просить у добрых людей на хлеб и на табак. Часто она начинала плакать во сне и, просыпаясь, рассказывала, что видела мамашу.