Неточные совпадения
Хвастался он до нелепости, ломался до невозможности, требовал птичьего молока, тиранствовал без меры, и дошло до того, что добрые люди, еще не быв свидетелями всех этих проделок, а
слушая только россказни, считали все это за чудо, за наваждение, крестились и отплевывались.
Крестьяне же всегда
слушали Фому Фомича с подобострастием.
Но Степан Алексеевич уж не
слушал. Эффект, произведенный на него полупьяным рассказом Васильева, был необыкновенный. Толстяк был так раздражен, что даже побагровел; кадык его затрясся; маленькие глазки налились кровью. Я думал, что с ним тотчас же будет удар.
Вы только молчите да
слушайте; сами поедете, всем полюбуетесь.
Мудрец, дескать, я, всех умнее, одного меня и
слушай.
— Извините, — сказал я, — но за что ж вы на меня-то сердитесь? Чем же я виноват? Признаюсь вам, я вот уже полчаса вас
слушаю и даже не понимаю, о чем идет дело…
Да ты, батюшка,
слушаешь иль нет?
— Помилуйте,
слушаю; с особенным даже удовольствием
слушаю; потому что через вас я теперь узнал… и… признаюсь…
—
Послушайте: я еще сам почти ничему не верю из того, что я теперь говорил. Я это так только, в виде догадки…
— Сидишь между ними,
слушаешь и ведь сам знаешь, что ничего не понимаешь, а все как-то сердцу любо.
—
Послушайте, дядюшка, — прервал я его, — я, кажется, помешал мужичкам. Они, верно, за надобностью. О чем они? Я, признаюсь, подозреваю кой-что и очень бы рад их
послушать…
—
Послушайте, дядюшка, — отвечал я. — Фому Фомича я еще не видал, но… видите ли… я кое-что слышал. Признаюсь вам, что я встретил сегодня господина Бахчеева. Впрочем, у меня на этот счет покамест своя идея. Во всяком случае, дядюшка, отпустите-ка вы мужичков, а мы с вами поговорим одни, без свидетелей. Я, признаюсь, затем и приехал…
До сих пор он хоронился за спинами других мужиков,
слушал в мрачном безмолвии и все время не сгонял с лица какой-то двусмысленной, горько-лукавой усмешки.
— Но
послушайте, дядюшка, кто ж у вас там? Я, признаюсь, так мало бывал в обществе, что…
—
Послушайте, дядюшка, — сказал я, — я вас так люблю… простите откровенный вопрос: женитесь вы на ком-нибудь здесь или нет?
—
Послушайте, дядюшка, из всего, что я слышал и видел, мне кажется, что вы…
— Невозможно, невозможно! — раздался снова несколько крикливый голос Татьяны Ивановны. —
Послушайте, — начала она, как-то детски спеша и, разумеется, вся покраснев, —
послушайте, я хочу вас спросить…
—
Послушайте, знаете ли, что я вам скажу? вы ужасно, ужасно похожи на одного молодого человека, о-ча-ро-ва-тельного молодого человека!..
— Ну, да… телята… это, впрочем, в сторону. Ну,
послушайте, я давно хотел вас спросить: зачем вы, когда входите, тотчас назад оглядываетесь? Это очень смешно.
— Да уж теперь нечего горевать-с, — ввязалась вдруг девица Перепелицына, — коли все причины злые от вас самих спервоначалу произошли-с, Егор Ильич-с. Снявши голову, по волосам не плачут-с.
Послушали бы маменьку-с, так теперь бы и не плакали-с.
Я долго молчал, маменька; вы не хотели
слушать меня: пусть же теперь люди меня услышат.
Не то чтоб ему уж так очень нравились легкомысленные и во всяком случае необъяснимые поступки этого ветреного мужика — нет, ему нравилось плясать комаринского единственно потому, что
слушать комаринского и не плясать под эту музыку было для него решительно невозможно.
— Вы слышали? — продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину. — То ли еще услышите! Я пришел ему сделать экзамен. Есть, видите ли, Павел Семеныч, люди, которым желательно развратить и погубить этого жалкого идиота. Может быть, я строго сужу, ошибаюсь; но я говорю из любви к человечеству. Он плясал сейчас самый неприличный из танцев. Никому здесь до этого нет и дела. Но вот сами
послушайте. Отвечай: что ты делал сейчас? отвечай же, отвечай немедленно — слышишь?
— Ах, Фома! Да ведь это чудеснейшая история; просто лопнуть со смеху можно. Ты только
послушай: это хорошо, ей-богу хорошо. Я расскажу, как я срезался.
— Я всегда с удовольствием
слушаю ваши истории, когда они в этом роде, — проговорил Обноскин зевая.
— Нечего делать, приходится
слушать, — решил Фома.
Послушай и ты, Сергей: это поучительно даже.
— Простите мне; я уж и не знаю, что говорю!
Послушайте, вам известно, зачем я сюда приехал?
— Ох, ради бога, не извиняйтесь! Поверьте, что мне и без того тяжело это
слушать, а между тем судите: я и сама хотела заговорить с вами, чтоб узнать что-нибудь… Ах, какая досада! так он-таки вам написал! Вот этого-то я пуще всего боялась! Боже мой, какой это человек! А вы и поверили и прискакали сюда сломя голову? Вот надо было!
— Это правда! Я был болван! Даже больше: я сделал подлость! Вы приметили ее — и я уже наказан! Браните меня, смейтесь надо мной, но
послушайте: может быть, вы перемените наконец ваше мнение, — прибавил я, увлекаемый каким-то странным чувством, — вы меня еще так мало знаете, что потом, когда узнаете больше, тогда… может быть…
Я рассказал, умолчав о «вашем превосходительстве». Мизинчиков
слушал с жадным любопытством; он даже как-то преобразился в лице, когда дошло до пятнадцати тысяч.
— О, помилуйте! я с жадностью
слушаю.
Я
слушал молча и с удивлением. Я понял, что оспаривать господина Мизинчикова невозможно. Он фанатически уверен был в правоте и даже в величии своего проекта и говорил о нем с восторгом изобретателя. Но оставалось одно щекотливейшее обстоятельство, и разъяснить его было необходимо.
—
Послушай, Григорий! ведь мне, братец, некогда, помилуй! — начал дядя каким-то просительным голосом, как будто боялся даже и Видоплясова. — Ну, рассуди, ну, где мне жалобами твоими теперь заниматься! Ты говоришь, что тебя опять они чем-то обидели? Ну, хорошо: вот тебе честное слово даю, что завтра все разберу, а теперь ступай с богом… Постой! что Фома Фомич?
Можешь делать все, что тебе угодно, ходить по всем комнатам и в саду, и даже при гостях, — словом, все, что угодно; но только под одним условием, что ты ничего не будешь завтра сам говорить при маменьке и при Фоме Фомиче, — это непременное условие, то есть решительно ни полслова — я уж обещался за тебя, — а только будешь
слушать, что старшие… то есть я хотел сказать, что другие будут говорить.
—
Послушайте, дядюшка, — вскричал я, чуть не задыхаясь, — скажите мне только одно и успокойте меня: я в настоящем сумасшедшем доме или нет?
—
Послушай, Сергей, — прибавил он с решительным видом, — подожди меня здесь, никуда не ходи; я мигом к тебе ворочусь.
— Никогда! Но, друг мой, неужели ж я буду наконец так счастлив? — вскричал дядя, бросаясь ко мне на шею. — И как это она полюбила меня, и за что? за что? Кажется, во мне нет ничего такого… Я старик перед нею: вот уж не ожидал-то! ангел мой, ангел!..
Слушай, Сережа, давеча ты спрашивал, не влюблен ли я в нее: имел ты какую-нибудь идею?
— Верно, там, у конюшен; там коляску закладывают. Я его здесь поджидала.
Послушайте, скажите ему от меня, что я непременно хочу ехать сегодня же; я совсем решилась. Отец возьмет меня; я еду сейчас, если можно будет. Все погибло теперь! все потеряно!
Так сетовал господин Бахчеев; но я уже не
слушал его и задумался о той, которую мы теперь догоняли, — о Татьяне Ивановне.
Пойдемте, Татьяна Ивановна, нечего их
слушать: это враги ваши, а не друзья!
Послушайте: я, конечно, осел, что просмотрел его плутни, — я в этом торжественно сознаюсь, и, может быть, вы именно хотели этого сознания.
— Вот и он! — радостно вскричал дядя, увидев меня. — Илюша, брат, стихи приготовил — вот неожиданность, настоящий сюрприз! Я, брат, поражен и нарочно за тобой послал и стихи остановил до прихода… Садись-ка возле!
Послушаем. Фома Фомич, да ты уж признайся, братец, ведь, уж верно, ты их всех надоумил, чтоб меня, старика, обрадовать? Присягну, что так!
— Нет, я так… ничего-с… — проговорил он, как бы трудом удерживаясь от смеха. — Продолжайте, Егор Ильич, продолжайте! Я после мое слово скажу… Вот и Степан Алексеич с удовольствием
слушает про знакомства ваши с петербургскими литераторами…
Но дядя не
слушал: он подошел к Настеньке и с благоговением взял ее за руку.
Тут слезы прервали ее голос. Бедный дядя, очевидно, предчувствовал этот ответ; он даже и не думал возражать, настаивать… Он
слушал, наклонясь к ней, все еще держа ее за руку, безмолвный и убитый. Слезы показались в глазах его.
— Теперь
слушайте же всю мою исповедь! — возопил Фома, обводя всех гордым и решительным взглядом. — А вместе с тем и решите судьбу несчастного Опискина. Егор Ильич! давно уже я наблюдал за вами, наблюдал с замиранием моего сердца и видел все, все, тогда как вы еще и не подозревали, что я наблюдаю за вами. Полковник! я, может быть, ошибался, но я знал ваш эгоизм, ваше неограниченное самолюбие, ваше феноменальное сластолюбие, и кто обвинит меня, что я поневоле затрепетал о чести наиневиннейшей из особ?
Дядя молчал, склонив голову: красноречие Фомы, видимо, одержало верх над всеми его возражениями, и он уже сознавал себя полным преступником. Генеральша и ее общество молча и с благоговением
слушали Фому, а Перепелицына с злобным торжеством смотрела на бедную Настеньку.
—
Слушай, Настя,
слушай, ангел мой: все эти мужчины, все до единого — неблагодарные, изверги и не стоят нашей любви.
Настенька, друг мой,
послушай, ты не богата: я подарю тебе тридцать тысяч.