Неточные совпадения
Он давно уже знал
все про эту Лизавету, и даже та его знала немного.
Это они хотят заманить меня хитростью и вдруг сбить на
всем», — продолжал он
про себя, выходя на лестницу.
Я, говориль, на вас большой сатир гедрюкт будет, потому я во
всех газет могу
про вас
все сочиниль.
«Обыск, обыск, сейчас обыск! — повторял он
про себя, торопясь дойти, — разбойники! подозревают!» Давешний страх опять охватил его
всего, с ног до головы.
— Вот в «ожидании-то лучшего» у вас лучше
всего и вышло; недурно тоже и
про «вашу мамашу». Ну, так как же, по-вашему, в полной он или не в полной памяти, а?
— Кой черт улики! А впрочем, именно по улике, да улика-то эта не улика, вот что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили этих, как бишь их… Коха да Пестрякова. Тьфу! Как это
все глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты эту штуку уж знаешь, еще до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там
про это рассказывали…
Слышамши
все это, мы тогда никому ничего не открыли, — это Душкин говорит, — а
про убийство
все, что могли, разузнали и воротились домой
всё в том же нашем сумлении.
Раскольников перешел через площадь. Там, на углу, стояла густая толпа народа,
все мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со
всеми заговаривать. Но мужики не обращали внимания на него и
все что-то галдели
про себя, сбиваясь кучками. Он постоял, подумал и пошел направо, тротуаром, по направлению к В—му. Миновав площадь, он попал в переулок…
— Это я знаю, что вы были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума, говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот
про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он
все не понимал, помните? Уж как бы, кажется, не понять — дело ясное… а?
Народ расходился, полицейские возились еще с утопленницей, кто-то крикнул
про контору… Раскольников смотрел на
все с странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно. «Нет, гадко… вода… не стоит, — бормотал он
про себя. — Ничего не будет, — прибавил он, — нечего ждать. Что это, контора… А зачем Заметов не в конторе? Контора в десятом часу отперта…» Он оборотился спиной к перилам и поглядел кругом себя.
Он точно цеплялся за
все и холодно усмехнулся, подумав это, потому что уж наверно решил
про контору и твердо знал, что сейчас
все кончится.
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна,
вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и ночь!.. Так чего уж тут
про прощение говорить! И то простила!
«Конечно, — пробормотал он
про себя через минуту, с каким-то чувством самоунижения, — конечно,
всех этих пакостей не закрасить и не загладить теперь никогда… а стало быть, и думать об этом нечего, а потому явиться молча и… исполнить свои обязанности… тоже молча, и… и не просить извинения, и ничего не говорить, и… и уж, конечно, теперь
все погибло!»
— А знаете, Авдотья Романовна, вы сами ужасно как похожи на вашего брата, даже во
всем! — брякнул он вдруг, для себя самого неожиданно, но тотчас же, вспомнив о том, что сейчас говорил ей же
про брата, покраснел как рак и ужасно сконфузился. Авдотья Романовна не могла не рассмеяться, на него глядя.
«И как это у него
все хорошо выходит, — думала мать
про себя, — какие у него благородные порывы и как он просто, деликатно кончил
все это вчерашнее недоумение с сестрой — тем только, что руку протянул в такую минуту да поглядел хорошо…
— Ее-то? Теперь? Ах да… вы
про нее! Нет. Это
все теперь точно на том свете… и так давно. Да и все-то кругом точно не здесь делается…
«Лжет! — думал он
про себя, кусая ногти со злости. — Гордячка! Сознаться не хочет, что хочется благодетельствовать! О, низкие характеры! Они и любят, точно ненавидят. О, как я… ненавижу их
всех!»
— Да… да… то есть тьфу, нет!.. Ну, да
все, что я говорил (и
про другое тут же), это
все было вздор и с похмелья.
«Важнее
всего, знает Порфирий иль не знает, что я вчера у этой ведьмы в квартире был… и
про кровь спрашивал? В один миг надо это узнать, с первого шагу, как войду, по лицу узнать; и-на-че… хоть пропаду, да узнаю!»
Нет-с, я вот что
про себя думал некоторое время, вот особенно в дороге, в вагоне сидя: не способствовал ли я
всему этому… несчастию, как-нибудь там раздражением нравственно или чем-нибудь в этом роде?
Марфа Петровна уже третий день принуждена была дома сидеть; не с чем в городишко показаться, да и надоела она там
всем с своим этим письмом (
про чтение письма-то слышали?).
— Я вам не
про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, — поймите хорошенько, что
все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли
все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то хоть и трудно, а
вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он будет просить прощения.
— Да-с… Он заикается и хром тоже. И жена тоже… Не то что заикается, а как будто не
все выговаривает. Она добрая, очень. А он бывший дворовый человек. А детей семь человек… и только старший один заикается, а другие просто больные… а не заикаются… А вы откуда
про них знаете? — прибавила она с некоторым удивлением.
— Мне ваш отец
все тогда рассказал. Он мне
все про вас рассказал… И
про то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и
про то, как Катерина Ивановна у вашей постели на коленях стояла.
С новым, странным, почти болезненным, чувством всматривался он в это бледное, худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и
все это казалось ему более и более странным, почти невозможным. «Юродивая! юродивая!» — твердил он
про себя.
Мне надо быть на похоронах того самого раздавленного лошадьми чиновника,
про которого вы… тоже знаете… — прибавил он, тотчас же рассердившись за это прибавление, а потом тотчас же еще более раздражившись, — мне это
все надоело-с, слышите ли, и давно уже… я отчасти от этого и болен был… одним словом, — почти вскрикнул он, почувствовав, что фраза о болезни еще более некстати, — одним словом: извольте или спрашивать меня, или отпустить сейчас же… а если спрашивать, то не иначе как по форме-с!
Раскольников сел, дрожь его проходила, и жар выступал во
всем теле. В глубоком изумлении, напряженно слушал он испуганного и дружески ухаживавшего за ним Порфирия Петровича. Но он не верил ни единому его слову, хотя ощущал какую-то странную наклонность поверить. Неожиданные слова Порфирия о квартире совершенно его поразили. «Как же это, он, стало быть, знает
про квартиру-то? — подумалось ему вдруг, — и сам же мне и рассказывает!»
Андрей же Семенович, в свою очередь, с горечью подумывал, что ведь и в самом деле Петр Петрович, может быть, способен
про него так думать, да еще и рад, пожалуй, случаю пощекотать и подразнить своего молодого друга разложенными пачками кредиток, напомнив ему его ничтожество и
всю существующую будто бы между ними обоими разницу.
— Покойник муж действительно имел эту слабость, и это
всем известно, — так и вцепилась вдруг в него Катерина Ивановна, — но это был человек добрый и благородный, любивший и уважавший семью свою; одно худо, что по доброте своей слишком доверялся всяким развратным людям и уж бог знает с кем он не пил, с теми, которые даже подошвы его не стоили! Вообразите, Родион Романович, в кармане у него пряничного петушка нашли: мертво-пьяный идет, а
про детей помнит.
— Вот вы, наверно, думаете, как и
все, что я с ним слишком строга была, — продолжала она, обращаясь к Раскольникову. — А ведь это не так! Он меня уважал, он меня очень, очень уважал! Доброй души был человек! И так его жалко становилось иной раз! Сидит, бывало, смотрит на меня из угла, так жалко станет его, хотелось бы приласкать, а потом и думаешь
про себя: «приласкаешь, а он опять напьется», только строгостию сколько-нибудь и удержать можно было.
В эту самую минуту Амалия Ивановна, уже окончательно обиженная тем, что во
всем разговоре она не принимала ни малейшего участия и что ее даже совсем не слушают, вдруг рискнула на последнюю попытку и с потаенною тоской осмелилась сообщить Катерине Ивановне одно чрезвычайно дельное и глубокомысленное замечание о том, что в будущем пансионе надо обращать особенное внимание на чистое белье девиц (ди веше) и что «непременно должен буль одна такая хороши дам (ди даме), чтоб карашо
про белье смотрель», и второе, «чтоб
все молоды девиц тихонько по ночам никакой роман не читаль».
— Н-нет, — наивно и робко прошептала Соня, — только… говори, говори! Я пойму, я
про себя
все пойму! — упрашивала она его.
Да и что за охота
всю жизнь мимо
всего проходить и от
всего отвертываться,
про мать забыть, а сестрину обиду, например, почтительно перенесть?
— Да вы… да что же вы теперь-то
все так говорите, — пробормотал, наконец, Раскольников, даже не осмыслив хорошенько вопроса. «Об чем он говорит, — терялся он
про себя, — неужели же в самом деле за невинного меня принимает?»
«Нет, думаю, мне бы уж лучше черточку!..» Да как услышал тогда
про эти колокольчики, так
весь даже так и замер, даже дрожь прохватила.
— Э, полноте, что мне теперь приемы! Другое бы дело, если бы тут находились свидетели, а то ведь мы один на один шепчем. Сами видите, я не с тем к вам пришел, чтобы гнать и ловить вас, как зайца. Признаетесь аль нет — в эту минуту мне
все равно.
Про себя-то я и без вас убежден.
— Ведь какая складка у
всего этого народа! — захохотал Свидригайлов, — не сознается, хоть бы даже внутри и верил чуду! Ведь уж сами говорите, что «может быть» только случай. И какие здесь
всё трусишки насчет своего собственного мнения, вы представить себе не можете, Родион Романыч! Я не
про вас. Вы имеете собственное мнение и не струсили иметь его. Тем-то вы и завлекли мое любопытство.
— А, вы
про это! — засмеялся Свидригайлов, — да, я бы удивился, если бы, после
всего, вы пропустили это без замечания. Ха! ха! Я хоть нечто и понял из того, что вы тогда… там… накуролесили и Софье Семеновне сами рассказывали, но, однако, что ж это такое? Я, может, совсем отсталый человек и ничего уж понимать не могу. Объясните, ради бога, голубчик! Просветите новейшими началами.
— Да я не
про то, не
про то (хоть я, впрочем, кое-что и слышал), нет, я
про то, что вы вот
всё охаете да охаете!
— Сильно подействовало! — бормотал
про себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его за границу? У меня есть деньги; я в три дня достану билет. А насчет того, что он убил, то он еще наделает много добрых дел, так что
все это загладится; успокойтесь. Великим человеком еще может быть. Ну, что с вами? Как вы себя чувствуете?
Буду вот твои сочинения читать, буду
про тебя слышать ото
всех, а нет-нет — и сам зайдешь проведать, чего ж лучше?
— Я пришел вас уверить, что я вас всегда любил, и теперь рад, что мы одни, рад даже, что Дунечки нет, — продолжал он с тем же порывом, — я пришел вам сказать прямо, что хоть вы и несчастны будете, но все-таки знайте, что сын ваш любит вас теперь больше себя и что
все, что вы думали
про меня, что я жесток и не люблю вас,
все это была неправда. Вас я никогда не перестану любить… Ну и довольно; мне казалось, что так надо сделать и этим начать…