Неточные совпадения
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер
один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился
к К-ну мосту.
С замиранием сердца и нервною дрожью подошел он
к преогромнейшему дому, выходившему
одною стеной на канаву, а другою в-ю улицу.
Раскольников не привык
к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло
к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя
одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хотя бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Тяжело за двести рублей всю жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры пойдет
к плантатору или в латыши
к остзейскому немцу, чем оподлит дух свой и нравственное чувство свое связью с человеком, которого не уважает и с которым ей нечего делать, — навеки, из
одной своей личной выгоды!
Он поспешно огляделся, он искал чего-то. Ему хотелось сесть, и он искал скамейку; проходил же он тогда по
К—му бульвару. Скамейка виднелась впереди, шагах во ста. Он пошел сколько мог поскорее; но на пути случилось с ним
одно маленькое приключение, которое на несколько минут привлекло
к себе все его внимание.
И, однако ж, в стороне, шагах в пятнадцати, на краю бульвара, остановился
один господин, которому, по всему видно было, очень бы хотелось тоже подойти
к девочке с какими-то целями.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут.
Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается
к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это.
Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит
к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Он решил отнести колечко; разыскав старуху, с первого же взгляда, еще ничего не зная о ней особенного, почувствовал
к ней непреодолимое отвращение, взял у нее два «билетика» и по дороге зашел в
один плохенький трактиришко.
Заглянув случайно,
одним глазом, в лавочку, он увидел, что там, на стенных часах, уже десять минут восьмого. Надо было и торопиться, и в то же время сделать крюк: подойти
к дому в обход, с другой стороны…
Опасаясь, что старуха испугается того, что они
одни, и не надеясь, что вид его ее разуверит, он взялся за дверь и потянул ее
к себе, чтобы старуха как-нибудь не вздумала опять запереться.
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от
одного только ужаса и отвращения
к тому, что он сделал.
Он обратился
к одному из них.
— Бедность не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь
к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу, человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел — и нет! И все прошло! И в результате
одно только золото сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…
— Нет, не брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь
к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом
к лицу сойтись должен. Теперь же, в
одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом
к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.
— Ну, слушай: я
к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог… начать… потому что ты всех их добрее, то есть умнее, и обсудить можешь… А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам…
один… Ну и довольно! Оставьте меня в покое!
Раскольников оборотился
к стене, где на грязных желтых обоях с белыми цветочками выбрал
один неуклюжий белый цветок, с какими-то коричневыми черточками, и стал рассматривать: сколько в нем листиков, какие на листиках зазубринки и сколько черточек? Он чувствовал, что у него онемели руки и ноги, точно отнялись, но и не попробовал шевельнуться и упорно глядел на цветок.
— Я, конечно, не мог собрать стольких сведений, так как и сам человек новый, — щекотливо возразил Петр Петрович, — но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок… Я приискал уже настоящую, то есть будущую нашу квартиру, — оборотился он
к Раскольникову, — и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда, у госпожи Липпевехзель, в квартире
одного моего молодого друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал…
— Любите вы уличное пение? — обратился вдруг Раскольников
к одному, уже немолодому, прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как
один приговоренный
к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Папаша был статский полковник и уже почти губернатор; ему только оставался всего
один какой-нибудь шаг, так что все
к нему ездили и говорили: «Мы вас уж так и считаем, Иван Михайлыч, за нашего губернатора».
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по
одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть
к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
— Хоть бы умереть-то дали спокойно! — закричала она на всю толпу, — что за спектакль нашли! С папиросами! Кхе-кхе-кхе! В шляпах войдите еще!.. И то в шляпе
один… Вон!
К мертвому телу хоть уважение имейте!
Кашель задушил ее, но острастка пригодилась. Катерины Ивановны, очевидно, даже побаивались; жильцы,
один за другим, протеснились обратно
к двери с тем странным внутренним ощущением довольства, которое всегда замечается, даже в самых близких людях, при внезапном несчастии с их ближним, и от которого не избавлен ни
один человек, без исключения, несмотря даже на самое искреннее чувство сожаления и участия.
Слушайте, вот что я сделаю: теперь у него Настасья посидит, а я вас обеих отведу
к вам, потому что вам
одним нельзя по улицам; у нас в Петербурге на этот счет…
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори.
К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там
одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
— Беспокоит меня
одно, — перебил, нахмурясь, Разумихин, — вчера я, спьяну, проболтался ему, дорогой идучи, о разных глупостях… о разных… между прочим, что ты боишься, будто он… наклонен
к помешательству…
— Ведь вот прорвался, барабанит! За руки держать надо, — смеялся Порфирий. — Вообразите, — обернулся он
к Раскольникову, — вот так же вчера вечером, в
одной комнате, в шесть голосов, да еще пуншем напоил предварительно, — можете себе представить? Нет, брат, ты врешь: «среда» многое в преступлении значит; это я тебе подтвержу.
Потому, согласитесь, если произойдет путаница и
один из
одного разряда вообразит, что он принадлежит
к другому разряду, и начнет «устранять все препятствия», как вы весьма счастливо выразились, так ведь тут…
Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже на все, что мы тысячу раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит
одному тебе,
к моему ужасу, — это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже…
— Нет, не видал, да и квартиры такой, отпертой, что-то не заметил… а вот в четвертом этаже (он уже вполне овладел ловушкой и торжествовал) — так помню, что чиновник
один переезжал из квартиры… напротив Алены Ивановны… помню… это я ясно помню… солдаты диван какой-то выносили и меня
к стене прижали… а красильщиков — нет, не помню, чтобы красильщики были… да и квартиры отпертой нигде, кажется, не было.
–…Не верю! Не могу верить! — повторял озадаченный Разумихин, стараясь всеми силами опровергнуть доводы Раскольникова. Они подходили уже
к нумерам Бакалеева, где Пульхерия Александровна и Дуня давно поджидали их. Разумихин поминутно останавливался дорогою в жару разговора, смущенный и взволнованный уже тем
одним, что они в первый раз заговорили об этом ясно.
— Да, я действительно вошь, — продолжал он, с злорадством прицепившись
к мысли, роясь в ней, играя и потешаясь ею, — и уж по тому
одному, что, во-первых, теперь рассуждаю про то, что я вошь; потому, во-вторых, что целый месяц всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду великолепную и приятную цель, — ха-ха!
— Вследствие двух причин
к вам зашел, во-первых, лично познакомиться пожелал, так как давно уж наслышан с весьма любопытной и выгодной для вас точки; а во-вторых, мечтаю, что не уклонитесь, может быть, мне помочь в
одном предприятии, прямо касающемся интереса сестрицы вашей, Авдотьи Романовны. Одного-то меня, без рекомендации, она, может, и на двор
к себе теперь не пустит, вследствие предубеждения, ну, а с вашей помощью я, напротив, рассчитываю…
— Н… нет, видел,
один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо
к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— То есть вы этим выражаете, что я хлопочу в свой карман. Не беспокойтесь, Родион Романович, если б я хлопотал в свою выгоду, то не стал бы так прямо высказываться, не дурак же ведь я совсем. На этот счет открою вам
одну психологическую странность. Давеча я, оправдывая свою любовь
к Авдотье Романовне, говорил, что был сам жертвой. Ну так знайте же, что никакой я теперь любви не ощущаю, н-никакой, так что мне самому даже странно это, потому что я ведь действительно нечто ощущал…
У него есть
к тебе
одно предложение; в чем оно, он мне сообщил.
— Любовь
к будущему спутнику жизни,
к мужу, должна превышать любовь
к брату, — произнес он сентенциозно, — а во всяком случае, я не могу стоять на
одной доске…
Хоть я и настаивал давеча, что в присутствии вашего брата не желаю и не могу изъяснить всего, с чем пришел, тем не менее я теперь же намерен обратиться
к многоуважаемой вашей мамаше для необходимого объяснения по
одному весьма капитальному и для меня обидному пункту.
Не стану теперь описывать, что было в тот вечер у Пульхерии Александровны, как воротился
к ним Разумихин, как их успокоивал, как клялся, что надо дать отдохнуть Роде в болезни, клялся, что Родя придет непременно, будет ходить каждый день, что он очень, очень расстроен, что не надо раздражать его; как он, Разумихин, будет следить за ним, достанет ему доктора хорошего, лучшего, целый консилиум…
Одним словом, с этого вечера Разумихин стал у них сыном и братом.
— Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, — как-то дико произнес он и отошел
к окну. — Слушай, — прибавил он, воротившись
к ней через минуту, — я давеча сказал
одному обидчику, что он не стоит
одного твоего мизинца… и что я моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою.
— У меня теперь
одна ты, — прибавил он. — Пойдем вместе… Я пришел
к тебе. Мы вместе прокляты, вместе и пойдем!
— Знаю и скажу… Тебе,
одной тебе! Я тебя выбрал. Я не прощения приду просить
к тебе, а просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе, еще тогда, когда отец про тебя говорил и когда Лизавета была жива, я это подумал. Прощай. Руки не давай. Завтра!
И вдруг Раскольникову ясно припомнилась вся сцена третьего дня под воротами; он сообразил, что, кроме дворников, там стояло тогда еще несколько человек, стояли и женщины. Он припомнил
один голос, предлагавший вести его прямо в квартал. Лицо говорившего не мог он вспомнить и даже теперь не признавал, но ему памятно было, что он даже что-то ответил ему тогда, обернулся
к нему…
Это был
один из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают непременно
к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они же иногда самым искренним образом служат.
— Еще не всё-с, — остановил ее Петр Петрович, улыбнувшись на ее простоватость и незнание приличий, — и мало вы меня знаете, любезнейшая Софья Семеновна, если подумали, что из-за этой маловажной, касающейся
одного меня причины я бы стал беспокоить лично и призывать
к себе такую особу, как вы. Цель у меня другая-с.
Закупками распорядилась сама Катерина Ивановна с помощию
одного жильца, какого-то жалкого полячка, бог знает для чего проживавшего у г-жи Липпевехзель, который тотчас же прикомандировался на посылки
к Катерине Ивановне и бегал весь вчерашний день и все это утро сломя голову и высунув язык, кажется особенно стараясь, чтобы заметно было это последнее обстоятельство.
Воспламенившись, Катерина Ивановна немедленно распространилась о всех подробностях будущего прекрасного и спокойного житья-бытья в Т…; об учителях гимназии, которых она пригласит для уроков в свой пансион; об
одном почтенном старичке, французе Манго, который учил по-французски еще самое Катерину Ивановну в институте и который еще и теперь доживает свой век в Т… и, наверно, пойдет
к ней за самую сходную плату.
К удивлению моему,
одного сторублевого билета, в числе прочих, не оказалось.
И Катерина Ивановна не то что вывернула, а так и выхватила оба кармана,
один за другим наружу. Но из второго, правого, кармана вдруг выскочила бумажка и, описав в воздухе параболу, упала
к ногам Лужина. Это все видели; многие вскрикнули. Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул. Это был сторублевый кредитный билет, сложенный в восьмую долю. Петр Петрович обвел кругом свою руку, показывая всем билет.
Прошу всех, всех прислушать: этот господин (он указал на Лужина) сватался недавно
к одной девице, и именно
к моей сестре, Авдотье Романовне Раскольниковой.