Неточные совпадения
Именно: он никак
не мог
понять и объяснить себе, почему он, усталый, измученный, которому
было бы всего выгоднее возвратиться домой самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую ему
было совсем лишнее идти.
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека
не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего
не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их
понимаем? Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
И если бы в ту минуту он в состоянии
был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его,
понять при этом, сколько затруднений, а может
быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может
быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и
не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
— Да как же вы
не понимаете? Значит, кто-нибудь из них дома. Если бы все ушли, так снаружи бы ключом заперли, а
не на запор изнутри. А тут, — слышите, как запор брякает? А чтобы затвориться на запор изнутри, надо
быть дома,
понимаете? Стало
быть, дома сидят, да
не отпирают!
Настасья, стало
быть, ничего издали
не могла приметить, слава богу!» Тогда с трепетом распечатал он повестку и стал читать; долго читал он и наконец-то
понял.
Не то чтоб он
понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что
не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни
было ему уже нельзя более обращаться к этим людям в квартальной конторе, и
будь это всё его родные братья и сестры, а
не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем
было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае жизни; он никогда еще до сей минуты
не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
— Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним! Я ведь на что злюсь-то,
понимаешь ты это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут, в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след попадать должно. «У нас
есть, дескать, факты!» Да ведь факты
не всё; по крайней мере половина дела в том, как с фактами обращаться умеешь!
А сегодня поутру, в восемь часов, — то
есть это на третий-то день,
понимаешь? — вижу, входит ко мне Миколай,
не тверезый, да и
не то чтоб очень пьяный, а
понимать разговор может.
— Это я знаю, что вы
были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума, говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он все
не понимал, помните? Уж как бы, кажется,
не понять — дело ясное… а?
— Вы
не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна, и так как я
не принадлежу к вашим подлым льстецам, как господин Лебезятников, который смеется теперь за дверью (за дверью действительно раздался смех и крик: «сцепились!»), то и
буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно
не могу
понять, почему вам это название
не нравится.
—
Не понимаете вы меня! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. — Да и за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез! Каких доходов? От него
не доходы, а только мука
была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою жизнь в кабаке извел! И слава богу, что помирает! Убытку меньше!
— И всё дело испортите! — тоже прошептал, из себя выходя, Разумихин, — выйдемте хоть на лестницу. Настасья, свети! Клянусь вам, — продолжал он полушепотом, уж на лестнице, — что давеча нас, меня и доктора, чуть
не прибил!
Понимаете вы это! Самого доктора! И тот уступил, чтобы
не раздражать, и ушел, а я внизу остался стеречь, а он тут оделся и улизнул. И теперь улизнет, коли раздражать
будете, ночью-то, да что-нибудь и сделает над собой…
— Так вот, Дмитрий Прокофьич, я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то
есть,
поймите меня, как бы это вам сказать, то
есть лучше сказать: что он любит и что
не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом, я бы желала…
— Он
был не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы знали, что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера, когда мы шли домой, но я
не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
— Н-нет, — отвечала Дунечка, оживляясь, — я очень
поняла, что это слишком наивно выражено и что он, может
быть, только
не мастер писать… Это ты хорошо рассудил, брат. Я даже
не ожидала…
Соня села, чуть
не дрожа от страху, и робко взглянула на обеих дам. Видно
было, что она и сама
не понимала, как могла она сесть с ними рядом. Сообразив это, она до того испугалась, что вдруг опять встала и в совершенном смущении обратилась к Раскольникову.
— Это-то я и без вас
понимаю, что нездоров, хотя, право,
не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро. Я вас
не про то спросил, — верите вы или нет, что привидения являются? Я вас спросил: верите ли вы, что
есть привидения?
— Я вам
не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, —
поймите хорошенько, что все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе
не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то хоть и трудно, а вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он
будет просить прощения.
Конечно, он
понимал, что положение Сони
есть явление случайное в обществе, хотя, к несчастию, далеко
не одиночное и
не исключительное.
—
Понимаю… И отца, стало
быть, завтра
не пойдешь хоронить?
— Никто ничего
не поймет из них, если ты
будешь говорить им, — продолжал он, — а я
понял. Ты мне нужна, потому я к тебе и пришел.
— Потом
поймешь. Разве ты
не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать
не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало
быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
Последнее
было очень знаменательно для Раскольникова: он
понял, что, верно, Порфирий Петрович и давеча совсем
не конфузился, а, напротив, сам он, Раскольников, попался, пожалуй, в капкан; что тут явно существует что-то, чего он
не знает, какая-то цель; что, может, все уже подготовлено и сейчас, сию минуту обнаружится и обрушится…
— Лжешь, ничего
не будет! Зови людей! Ты знал, что я болен, и раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал, вот твоя цель! Нет, ты фактов подавай! Я все
понял! У тебя фактов нет, у тебя одни только дрянные, ничтожные догадки, заметовские!.. Ты знал мой характер, до исступления меня довести хотел, а потом и огорошить вдруг попами да депутатами [Депутаты — здесь: понятые.]… Ты их ждешь? а? Чего ждешь? Где? Подавай!
Про Николая он и рассуждать
не брался: он чувствовал, что поражен; что в признании Николая
есть что-то необъяснимое, удивительное, чего теперь ему
не понять ни за что.
Но часть игры
была обнаружена, и, уж конечно, никто лучше его
не мог
понять, как страшен
был для него этот «ход» в игре Порфирия.
Вы
не так
понимаете; я даже думал, что если уж принято, что женщина равна мужчине во всем, даже в силе (что уже утверждают), то, стало
быть, и тут должно
быть равенство.
— Это другая сплетня! — завопил он. — Совсем, совсем
не так дело
было! Вот уж это-то
не так! Это все Катерина Ивановна тогда наврала, потому что ничего
не поняла! И совсем я
не подбивался к Софье Семеновне! Я просто-запросто развивал ее, совершенно бескорыстно, стараясь возбудить в ней протест… Мне только протест и
был нужен, да и сама по себе Софья Семеновна уже
не могла оставаться здесь в нумерах!
— А,
понимаю,
понимаю! — вдруг догадался Лебезятников. — Да, вы имеете право… Оно, конечно, по моему личному убеждению, вы далеко хватаете в ваших опасениях, но… вы все-таки имеете право. Извольте, я остаюсь. Я стану здесь у окна и
не буду вам мешать… По-моему, вы имеете право…
Катерина Ивановна, которая действительно
была расстроена и очень устала и которой уже совсем надоели поминки, тотчас же «отрезала» Амалии Ивановне, что та «мелет вздор» и ничего
не понимает; что заботы об ди веше дело кастелянши, а
не директрисы благородного пансиона; а что касается до чтения романов, так уж это просто даже неприличности, и что она просит ее замолчать.
У Сони промелькнула
было мысль: «
Не сумасшедший ли?» Но тотчас же она ее оставила: нет, тут другое. Ничего, ничего она тут
не понимала!
— И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе? Ничего ведь ты
не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, — ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам
не вынес и на другого пришел свалить: «страдай и ты, мне легче
будет!» И можешь ты любить такого подлеца?
— Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и
не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а
была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то,
понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода
не было?
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж
не заботился более:
поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он
был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем
не говорил!) Соня
поняла, что этот мрачный катехизис [Катехизис — краткое изложение христианского вероучения в виде вопросов и ответов.] стал его верой и законом.
Пойми меня: может
быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более
не повторил бы убийства.
— То
есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и
не поняла. Но я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему
не о чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что
не перестанет?
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще
не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще
были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
Я очень хорошо
понял, с первого взгляда, что тут дело плохо, и — что вы думаете? — решился
было и глаз
не подымать на нее.
— Как хотите, только я-то вам
не товарищ; а мне что! Вот мы сейчас и дома. Скажите, я убежден, вы оттого на меня смотрите подозрительно, что я сам
был настолько деликатен и до сих пор
не беспокоил вас расспросами… вы
понимаете? Вам показалось это дело необыкновенным; бьюсь об заклад, что так! Ну вот и
будьте после того деликатным.
—
Понимаю (вы, впрочем,
не утруждайте себя: если хотите, то много и
не говорите);
понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственные, что ли? вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться
не надо
было; нечего
не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль
не хочется?
Дунечка остановилась
было на пороге,
не понимая, для чего ее приглашают смотреть, но Свидригайлов поспешил с разъяснением...
Читаю, друг мой, и, конечно, много
не понимаю; да оно, впрочем, так и должно
быть: где мне?
Да, он
был рад, он
был очень рад, что никого
не было, что они
были наедине с матерью. Как бы за все это ужасное время разом размягчилось его сердце. Он упал перед нею, он ноги ей целовал, и оба, обнявшись, плакали. И она
не удивлялась и
не расспрашивала на этот раз. Она уже давно
понимала, что с сыном что-то ужасное происходит, а теперь приспела какая-то страшная для него минута.
— Нет,
не сказал… словами; но она многое
поняла. Она слышала ночью, как ты бредила. Я уверен, что она уже половину
понимает. Я, может
быть, дурно сделал, что заходил. Уж и
не знаю, для чего я даже и заходил-то. Я низкий человек, Дуня.
— А!
не та форма,
не так эстетически хорошая форма! Ну, я решительно
не понимаю: почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма? Боязнь эстетики
есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее
не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь
не понимаю моего преступления! Никогда, никогда
не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..
Он с мучением задавал себе этот вопрос и
не мог
понять, что уж и тогда, когда стоял над рекой, может
быть, предчувствовал в себе и в убеждениях своих глубокую ложь. Он
не понимал, что это предчувствие могло
быть предвестником будущего перелома в жизни его, будущего воскресения его, будущего нового взгляда на жизнь.
Он знал и
понимал общие причины такого разъединения; но никогда
не допускал он прежде, чтобы эти причины
были на самом деле так глубоки и сильны.
Все
были в тревоге и
не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал, ломал себе руки.
Как это случилось, он и сам
не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все
поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она
поняла, и для нее уже
не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее, и что настала же, наконец, эта минута…