Неточные совпадения
Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась
одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый
раз, при выходе
на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной
на лестницу.
Кроме тех двух пьяных, что попались
на лестнице, вслед за ними же вышла еще
разом целая ватага, человек в пять, с
одною девкой и с гармонией.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка,
одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной
раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной
раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко
на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
А Миколка намахивается в другой
раз, и другой удар со всего размаху ложится
на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий
раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не может с
одного удара убить.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще
раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься
на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница
на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже
одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Ни
одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил
на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он
раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
Кох остался, пошевелил еще
раз тихонько звонком, и тот звякнул
один удар; потом тихо, как бы размышляя и осматривая, стал шевелить ручку двери, притягивая и опуская ее, чтоб убедиться еще
раз, что она
на одном запоре. Потом пыхтя нагнулся и стал смотреть в замочную скважину; но в ней изнутри торчал ключ и, стало быть, ничего не могло быть видно.
Правда, он и не рассчитывал
на вещи; он думал, что будут
одни только деньги, а потому и не приготовил заранее места, — «но теперь-то, теперь чему я рад? — думал он. — Разве так прячут? Подлинно разум меня оставляет!» В изнеможении сел он
на диван, и тотчас же нестерпимый озноб снова затряс его. Машинально потащил он лежавшее подле,
на стуле, бывшее его студенческое зимнее пальто, теплое, но уже почти в лохмотьях, накрылся им, и сон и бред опять
разом охватили его. Он забылся.
— Если у тебя еще хоть
один только
раз в твоем благородном доме произойдет скандал, так я тебя самое
на цугундер, как в высоком слоге говорится.
Затем он снова схватился за камень,
одним оборотом перевернул его
на прежнюю сторону, и он как
раз пришелся в свое прежнее место, разве немного чуть-чуть казался повыше.
Он шел, смотря кругом рассеянно и злобно. Все мысли его кружились теперь около
одного какого-то главного пункта, — и он сам чувствовал, что это действительно такой главный пункт и есть и что теперь, именно теперь, он остался
один на один с этим главным пунктом, — и что это даже в первый
раз после этих двух месяцев.
На Николаевском мосту ему пришлось еще
раз вполне очнуться вследствие
одного весьма неприятного для него случая.
Его плотно хлестнул кнутом по спине кучер
одной коляски за то, что он чуть-чуть не попал под лошадей, несмотря
на то, что кучер
раза три или четыре ему кричал.
Когда он ходил в университет, то обыкновенно, — чаще всего, возвращаясь домой, — случалось ему, может быть,
раз сто, останавливаться именно
на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый
раз почти удивляться
одному неясному и неразрешимому своему впечатлению.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два
раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по
одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье
на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже
на все, что мы тысячу
раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит
одному тебе, к моему ужасу, — это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже…
— Да уж три
раза приходила. Впервой я ее увидал в самый день похорон, час спустя после кладбища. Это было накануне моего отъезда сюда. Второй
раз третьего дня, в дороге,
на рассвете,
на станции Малой Вишере; а в третий
раз, два часа тому назад,
на квартире, где я стою, в комнате; я был
один.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь есть
одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот
на первый
раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
Раскольников вдруг заметил, что, бегая по комнате, он
раза два точно как будто останавливался подле дверей,
на одно мгновение, и как будто прислушивался…
Не явилась тоже и
одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже
раз жаловались
на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не стоят».
Катерина Ивановна встала со стула и строго, по-видимому спокойным голосом (хотя вся бледная и с глубоко подымавшеюся грудью), заметила ей, что если она хоть только
один еще
раз осмелится «сопоставить
на одну доску своего дрянного фатеришку с ее папенькой, то она, Катерина Ивановна, сорвет с нее чепчик и растопчет его ногами».
— Штука в том: я задал себе
один раз такой вопрос: что, если бы, например,
на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто
одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он
на это, если бы другого выхода не было?
Соня упала
на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили
один другого обеими руками за плечики и, уставившись
один в другого глазами, вдруг вместе,
разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах:
один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
Ушли все
на минуту, мы с нею как есть
одни остались, вдруг бросается мне
на шею (сама в первый
раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только
одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
— Вот, посмотрите сюда, в эту вторую большую комнату. Заметьте эту дверь, она заперта
на ключ. Возле дверей стоит стул, всего
один стул в обеих комнатах. Это я принес из своей квартиры, чтоб удобнее слушать. Вот там сейчас за дверью стоит стол Софьи Семеновны; там она сидела и разговаривала с Родионом Романычем. А я здесь подслушивал, сидя
на стуле, два вечера сряду, оба
раза часа по два, — и, уж конечно, мог узнать что-нибудь, как вы думаете?
Раскольников взял газету и мельком взглянул
на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый
раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три года сказались. Это продолжалось
одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему
разом. С отвращением и досадой отбросил он статью
на стол.
— Родя, милый мой, первенец ты мой, — говорила она, рыдая, — вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы с отцом жили и бедовали, ты утешал нас
одним уже тем, что был с нами, а как я похоронила отца, — то сколько
раз мы, обнявшись с тобой вот так, как теперь,
на могилке его плакали.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору.
На этот
раз в ней было очень мало народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут
одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро. В углу усаживался еще
один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.