Неточные совпадения
Замечу, что мою мать я, вплоть до прошлого года, почти не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак не могу представить
себе, какое
у нее могло быть в то время лицо.
Версилов, выкупив мою мать
у Макара Иванова, вскорости уехал и с тех пор, как я уже и прописал выше, стал ее таскать за
собою почти повсюду, кроме тех случаев, когда отлучался подолгу; тогда оставлял большею частью на попечении тетушки, то есть Татьяны Павловны Прутковой, которая всегда откуда-то в таких случаях подвертывалась.
Я не про аукцион пишу, я только про
себя пишу;
у кого же другого может биться сердце на аукционе?
— Ах, опоздал;
у вас? Вы приобрели? — вдруг раздался подле меня голос господина в синем пальто, видного
собой и хорошо одетого. Он опоздал.
С замиранием представлял я
себе иногда, что когда выскажу кому-нибудь мою идею, то тогда
у меня вдруг ничего не останется, так что я стану похож на всех, а может быть, и идею брошу; а потому берег и хранил ее и трепетал болтовни.
— Пусть я буду виноват перед
собой… Я люблю быть виновным перед
собой… Крафт, простите, что я
у вас вру. Скажите, неужели вы тоже в этом кружке? Я вот об чем хотел спросить.
— А
у вас есть это место: «к
себе»?
— Есть. До свиданья, Крафт; благодарю вас и жалею, что вас утрудил! Я бы, на вашем месте, когда
у самого такая Россия в голове, всех бы к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про
себя — мне какое дело!
Сколько я мучил мою мать за это время, как позорно я оставлял сестру: «Э,
у меня „идея“, а то все мелочи» — вот что я как бы говорил
себе.
Меня самого оскорбляли, и больно, — я уходил оскорбленный и потом вдруг говорил
себе: «Э, я низок, а все-таки
у меня „идея“, и они не знают об этом».
— Этот неуч все так же
у вас продолжает входить невежей, как и прежде, — прошипела на меня Татьяна Павловна; ругательные слова она и прежде
себе позволяла, и это вошло уже между мною и ею в обычай.
«Тут эмская пощечина!» — подумал я про
себя. Документ, доставленный Крафтом и бывший
у меня в кармане, имел бы печальную участь, если бы попался к нему в руки. Я вдруг почувствовал, что все это сидит еще
у меня на шее; эта мысль, в связи со всем прочим, конечно, подействовала на меня раздражительно.
Тут я вам сообщил, что
у Андроникова все очень много читают, а барышни знают много стихов наизусть, а из «Горе от ума» так промеж
себя разыгрывают сцены, и что всю прошлую неделю все читали по вечерам вместе, вслух, «Записки охотника», а что я больше всего люблю басни Крылова и наизусть знаю.
Я выждал, когда все товарищи разъехались в субботу на воскресенье, а между тем потихоньку тщательно связал
себе узелок самых необходимых вещиц; денег
у меня было два рубля.
Мы, то есть прекрасные люди, в противоположность народу, совсем не умели тогда действовать в свою пользу: напротив, всегда
себе пакостили сколько возможно, и я подозреваю, что это-то и считалось
у нас тогда какой-то «высшей и нашей же пользой», разумеется в высшем смысле.
У этого Версилова была подлейшая замашка из высшего тона: сказав (когда нельзя было иначе) несколько преумных и прекрасных вещей, вдруг кончить нарочно какою-нибудь глупостью, вроде этой догадки про седину Макара Ивановича и про влияние ее на мать. Это он делал нарочно и, вероятно, сам не зная зачем, по глупейшей светской привычке. Слышать его — кажется, говорит очень серьезно, а между тем про
себя кривляется или смеется.
Но чтобы наказать
себя еще больше, доскажу его вполне. Разглядев, что Ефим надо мной насмехается, я позволил
себе толкнуть его в плечо правой рукой, или, лучше сказать, правым кулаком. Тогда он взял меня за плечи, обернул лицом в поле и — доказал мне на деле, что он действительно сильнее всех
у нас в гимназии.
— Упрекаю
себя тоже в одном смешном обстоятельстве, — продолжал Версилов, не торопясь и по-прежнему растягивая слова, — кажется, я, по скверному моему обычаю, позволил
себе тогда с нею некоторого рода веселость, легкомысленный смешок этот — одним словом, был недостаточно резок, сух и мрачен, три качества, которые, кажется, также в чрезвычайной цене
у современного молодого поколения… Одним словом, дал ей повод принять меня за странствующего селадона.
Мамы уже не было
у хозяйки, она ушла и увела с
собой и соседку.
У меня бывает счет и в одном знатном ресторане, но я еще тут боюсь, и, чуть деньги, сейчас плачу, хотя и знаю, что это — моветон и что я
себя тем компрометирую.
— Я вас ждал все эти три дня, — вырвалось
у меня внезапно, как бы само
собой; я задыхался.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само
собою, об этой сцене потом
у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять
у меня; я почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
О таких, как Дергачев, я вырвал
у него раз заметку, «что они ниже всякой критики», но в то же время он странно прибавил, что «оставляет за
собою право не придавать своему мнению никакого значения».
Он, однако, вежливо протянул мне руку, Версилов кивнул головою, не прерывая речи. Я разлегся на диване. И что за тон был тогда
у меня, что за приемы! Я даже еще пуще финтил, его знакомых третировал, как своих… Ох, если б была возможность все теперь переделать, как бы я сумел держать
себя иначе!
У ней я никогда не называл Версилова по фамилии, а непременно Андреем Петровичем, и это как-то так само
собою сделалось.
Сидя
у ней, мне казалось как-то совсем и немыслимым заговорить про это, и, право, глядя на нее, мне приходила иногда в голову нелепая мысль: что она, может быть, и не знает совсем про это родство, — до того она так держала
себя со мной.
Я знал в Москве одну даму, отдаленно, я смотрел из угла: она была почти так же прекрасна
собою, как вы, но она не умела так же смеяться, и лицо ее, такое же привлекательное, как
у вас, — теряло привлекательность;
у вас же ужасно привлекает… именно этою способностью…
Когда я выговорил про даму, что «она была прекрасна
собою, как вы», то я тут схитрил: я сделал вид, что
у меня вырвалось нечаянно, так что как будто я и не заметил; я очень знал, что такая «вырвавшаяся» похвала оценится выше женщиной, чем какой угодно вылощенный комплимент. И как ни покраснела Анна Андреевна, а я знал, что ей это приятно. Да и даму эту я выдумал: никакой я не знал в Москве; я только чтоб похвалить Анну Андреевну и сделать ей удовольствие.
То есть я и солгал, потому что документ был
у меня и никогда
у Крафта, но это была лишь мелочь, а в самом главном я не солгал, потому что в ту минуту, когда лгал, то дал
себе слово сжечь это письмо в тот же вечер.
— Ах, это было так дурно и так легкомысленно с моей стороны! — воскликнула она, приподнимая к лицу свою руку и как бы стараясь закрыться рукой, — мне стыдно было еще вчера, а потому я и была так не по
себе, когда вы
у меня сидели…
Версилов раз говорил, что Отелло не для того убил Дездемону, а потом убил
себя, что ревновал, а потому, что
у него отняли его идеал!..
Да, эта последняя мысль вырвалась
у меня тогда, и я даже не заметил ее. Вот какие мысли, последовательно одна за другой, пронеслись тогда в моей голове, и я был чистосердечен тогда с
собой: я не лукавил, не обманывал сам
себя; и если чего не осмыслил тогда в ту минуту, то потому лишь, что ума недостало, а не из иезуитства пред самим
собой.
Тут все сбивала меня одна сильная мысль: «Ведь уж ты вывел, что миллионщиком можешь стать непременно, лишь имея соответственно сильный характер; ведь уж ты пробы делал характеру; так покажи
себя и здесь: неужели
у рулетки нужно больше характеру, чем для твоей идеи?» — вот что я повторял
себе.
К тому же сознание, что
у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет моих — составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и мое достоинство, мое оружие и мое утешение, иначе я бы, может быть, убил
себя еще ребенком.
— Вы меня измучили оба трескучими вашими фразами и все фразами, фразами, фразами! Об чести, например! Тьфу! Я давно хотел порвать… Я рад, рад, что пришла минута. Я считал
себя связанным и краснел, что принужден принимать вас… обоих! А теперь не считаю
себя связанным ничем, ничем, знайте это! Ваш Версилов подбивал меня напасть на Ахмакову и осрамить ее… Не смейте же после того говорить
у меня о чести. Потому что вы — люди бесчестные… оба, оба; а вы разве не стыдились
у меня брать мои деньги?
— Это-то и возродило меня к новой жизни. Я дал
себе слово переделать
себя, переломить жизнь, заслужить перед
собой и перед нею, и — вот
у нас чем кончилось! Кончилось тем, что мы с вами ездили здесь на рулетки, играли в банк; я не выдержал перед наследством, обрадовался карьере, всем этим людям, рысакам… я мучил Лизу — позор!
Я прямо, но очень хладнокровно спросил его, для чего ему это нужно? И вот до сих пор не могу понять, каким образом до такой степени может доходить наивность иного человека, по-видимому не глупого и «делового», как определил его Васин? Он совершенно прямо объяснил мне, что
у Дергачева, по подозрениям его, «наверно что-нибудь из запрещенного, из запрещенного строго, а потому, исследовав, я бы мог составить тем для
себя некоторую выгоду». И он, улыбаясь, подмигнул мне левым глазом.
— Но какая же ненависть! Какая ненависть! — хлопнул я
себя по голове рукой, — и за что, за что? К женщине! Что она ему такое сделала? Что такое
у них за сношения были, что такие письма можно писать?
— Это — вор: он украл
у меня сейчас сторублевую! — восклицал я, озираясь кругом, вне
себя.
Не описываю поднявшейся суматохи; такая история была здесь совершенною новостью.
У Зерщикова вели
себя пристойно, и игра
у него тем славилась. Но я не помнил
себя. Среди шума и криков вдруг послышался голос Зерщикова...
Искоса только я оглядывал ее темненькое старенькое платьице, довольно грубые, почти рабочие руки, совсем уж грубые ее башмаки и сильно похудевшее лицо; морщинки уже прорезывались
у нее на лбу, хотя Антонина Васильевна и сказала мне потом, вечером, по ее уходе: «Должно быть, ваша maman была когда-то очень недурна
собой».
«Ведь вы никто так не сделаете, ведь вы не предадите
себя из-за требований чести и долга; ведь
у вас ни
у кого нет такой чуткой и чистой совести?
Не знаю тоже, те ли же мысли были
у нее на душе, то есть про
себя; подозреваю, что нет.
— Вы вашу-то квартиру,
у чиновников, за
собой оставите-с? — спросила она вдруг, немного ко мне нагнувшись и понизив голос, точно это был самый главный вопрос, за которым она и пришла.
Но
у Макара Ивановича я, совсем не ожидая того, застал людей — маму и доктора. Так как я почему-то непременно представил
себе, идя, что застану старика одного, как и вчера, то и остановился на пороге в тупом недоумении. Но не успел я нахмуриться, как тотчас же подошел и Версилов, а за ним вдруг и Лиза… Все, значит, собрались зачем-то
у Макара Ивановича и «как раз когда не надо»!
— Сергей Петрович, неужели вы ее погубите и увезете с
собой? В Холмогоры! — вырвалось
у меня вдруг неудержимо. Жребий Лизы с этим маньяком на весь век — вдруг ясно и как бы в первый раз предстал моему сознанию. Он поглядел на меня, снова встал, шагнул, повернулся и сел опять, все придерживая голову руками.
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь путь он все-таки не мог прийти в
себя от какой-то ярости на этих молодых людей и успокоиться. Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже не трусит перед ними. Мне, по въевшемуся в меня старому впечатлению с детства, все казалось, что все должны бояться Ламберта, так что, несмотря на всю мою независимость, я, наверно, в ту минуту и сам трусил Ламберта.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед
собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха —
у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Счет! — проскрежетал Ламберт прислуге.
У него даже руки тряслись от злобы, когда он стал рассчитываться, но рябой не позволил ему за
себя заплатить.
— Я ее видел. Она хороша
собой. Très belle; [Очень хороша (франц.).] и
у тебя вкус.