Неточные совпадения
Он в первый раз стрелял в жизни, а ружье давно
хотел купить, еще у Тушара, и мы давно
уже о ружье мечтали.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он
уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице,
хотя с братом ее, тоже мельком,
уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности не стоит).
Я был так смущен только что происшедшим, что, при входе их, даже не встал,
хотя князь встал им навстречу; а потом подумал, что
уж стыдно вставать, и остался на месте.
Заметьте, она
уж и ехала с тем, чтоб меня поскорей оскорбить, еще никогда не видав: в глазах ее я был «подсыльный от Версилова», а она была убеждена и тогда, и долго спустя, что Версилов держит в руках всю судьбу ее и имеет средства тотчас же погубить ее, если
захочет, посредством одного документа; подозревала по крайней мере это.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не
хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда
уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
Крафтово лицо я никогда не забуду: никакой особенной красоты, но что-то как бы
уж слишком незлобивое и деликатное,
хотя собственное достоинство так и выставлялось во всем.
Что-то было такое в его лице, чего бы я не
захотел в свое, что-то такое слишком
уж спокойное в нравственном смысле, что-то вроде какой-то тайной, себе неведомой гордости.
Выйдя от Крафта, я сильно
захотел есть; наступал
уже вечер, а я не обедал.
Ответ ясный: потому что ни один из них, несмотря на все их хотенье, все-таки не до такой степени
хочет, чтобы, например, если
уж никак нельзя иначе нажить, то стать даже и нищим; и не до такой степени упорен, чтобы, даже и став нищим, не растратить первых же полученных копеек на лишний кусок себе или своему семейству.
Все слилось в одну цель. Они, впрочем, и прежде были не так
уж очень глупы,
хотя их была тьма тем и тысяча тысяч. Но были любимые… Впрочем, не приводить же их здесь.
— Не понимаю; а впрочем, если ты столь щекотлив, то не бери с него денег, а только ходи. Ты его огорчишь ужасно; он
уж к тебе прилип, будь уверен… Впрочем, как
хочешь…
Бежал же я, то есть
хотел было бежать,
уже месяцев пять спустя после этих первых двух месяцев.
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не
захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я
уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
В виде гарантии я давал ему слово, что если он не
захочет моих условий, то есть трех тысяч, вольной (ему и жене, разумеется) и вояжа на все четыре стороны (без жены, разумеется), — то пусть скажет прямо, и я тотчас же дам ему вольную, отпущу ему жену, награжу их обоих, кажется теми же тремя тысячами, и
уж не они от меня уйдут на все четыре стороны, а я сам от них уеду на три года в Италию, один-одинехонек.
Этот Макар отлично хорошо понимал, что я так и сделаю, как говорю; но он продолжал молчать, и только когда я
хотел было
уже в третий раз припасть, отстранился, махнул рукой и вышел, даже с некоторою бесцеремонностью, уверяю тебя, которая даже меня тогда удивила.
Затем я изложил ему, что тяжба
уже выиграна, к тому же ведется не с князем Сокольским, а с князьями Сокольскими, так что если убит один князь, то остаются другие, но что, без сомнения, надо будет отдалить вызов на срок апелляции (
хотя князья апеллировать и не будут), но единственно для приличия.
Впрочем, не описывать же всех этих ничтожностей; я только
хочу сказать, что, устав ужасно, я поел чего-то в одной кухмистерской,
уже почти когда смерклось.
Через десять минут, когда
уже я был совсем готов и
хотел идти за извозчиком, вошла в мою светелку сестра.
Так болтая и чуть не захлебываясь от моей радостной болтовни, я вытащил чемодан и отправился с ним на квартиру. Мне, главное, ужасно нравилось то, что Версилов так несомненно на меня давеча сердился, говорить и глядеть не
хотел. Перевезя чемодан, я тотчас же полетел к моему старику князю. Признаюсь, эти два дня мне было без него даже немножко тяжело. Да и про Версилова он наверно
уже слышал.
Тот «добросовестный француз и со вкусом», которого
хотел когда-то отрекомендовать мне Версилов, не только сшил
уж мне весь костюм, но
уж и забракован мною: мне шьют
уже другие портные, повыше, первейшие, и даже я имею у них счет.
Раз, например, именно в последнее время, он вошел, когда
уже я был совсем одет в только что полученный от портного костюм и
хотел ехать к «князю Сереже», чтоб с тем отправиться куда следует (куда — объясню потом).
— Милый мой, — сказал он мне вдруг, несколько изменяя тон, даже с чувством и с какою-то особенною настойчивостью, — милый мой, я вовсе не
хочу прельстить тебя какою-нибудь буржуазною добродетелью взамен твоих идеалов, не твержу тебе, что «счастье лучше богатырства»; напротив, богатырство выше всякого счастья, и одна
уж способность к нему составляет счастье.
— Ну если
уж очень того
хотите, то дворянство у нас, может быть, никогда и не существовало.
Я
хочу вам признаться, что я
уже несколько раз благословлял вашу доброту и ту деликатность, с которою вы пригласили меня бывать у вас…
— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, —
хотел было сострить Версилов поигривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее с газетами и озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что
уж отобедала, уселась подле мамы на диване.
—
Уж ты не про себя ли? Я, во-первых, судить никого не
хочу и не могу.
Может быть, у меня было лишь желание чем-нибудь кольнуть ее, сравнительно ужасно невинным, вроде того, что вот, дескать, барышня, а не в свое дело мешается, так вот не угодно ли, если
уж непременно вмешаться
хотите, самой встретиться с этим князем, с молодым человеком, с петербургским офицером, и ему передать, «если
уж так
захотели ввязываться в дела молодых людей».
— Нет,
уж я к тебе не вернусь. Если
хочешь — пройдемся, славный вечер.
Зерщиков спросил меня, не
хочу ли я получить часть кредитками, но я что-то промычал ему, потому что буквально
уже не мог спокойно и обстоятельно изъясняться.
Спорить и пререкаться с ним, как вчера, я не
захотел и встал выходить, на всякий случай бросив ему, что я «постараюсь». Но вдруг он меня удивил невыразимо: я
уже направлялся к двери, как он, внезапно, ласково обхватив мою талию рукой, начал говорить мне… самые непонятные вещи.
— Понимаю, слышал. Вы даже не просите извинения, а продолжаете лишь настаивать, что «готовы отвечать чем и как угодно». Но это слишком будет дешево. А потому я
уже теперь нахожу себя вправе, в видах оборота, который вы упорно
хотите придать объяснению, высказать вам с своей стороны все
уже без стеснения, то есть: я пришел к заключению, что барону Бьорингу никаким образом нельзя иметь с вами дела… на равных основаниях.
Странно, во мне всегда была, и, может быть, с самого первого детства, такая черта: коли
уж мне сделали зло, восполнили его окончательно, оскорбили до последних пределов, то всегда тут же являлось у меня неутолимое желание пассивно подчиниться оскорблению и даже пойти вперед желаниям обидчика: «Нате, вы унизили меня, так я еще пуще сам унижусь, вот смотрите, любуйтесь!» Тушар бил меня и
хотел показать, что я — лакей, а не сенаторский сын, и вот я тотчас же сам вошел тогда в роль лакея.
Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это была мама,
хотя с того времени, как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал
уж ее ни разу.
Искоса только я оглядывал ее темненькое старенькое платьице, довольно грубые, почти рабочие руки, совсем
уж грубые ее башмаки и сильно похудевшее лицо; морщинки
уже прорезывались у нее на лбу,
хотя Антонина Васильевна и сказала мне потом, вечером, по ее уходе: «Должно быть, ваша maman была когда-то очень недурна собой».
Еще раз перекрестила, еще раз прошептала какую-то молитву и вдруг — и вдруг поклонилась и мне точно так же, как наверху Тушарам, — глубоким, медленным, длинным поклоном — никогда не забуду я этого! Так я и вздрогнул и сам не знал отчего. Что она
хотела сказать этим поклоном: «вину ли свою передо мной признала?» — как придумалось мне раз
уже очень долго спустя — не знаю. Но тогда мне тотчас же еще пуще стало стыдно, что «сверху они оттудова смотрят, а Ламберт так, пожалуй, и бить начнет».
Между тем я
уже тысячу раз объявлял, что вовсе не
хочу себя описывать; да и твердо не
хотел, начиная записки: я слишком понимаю, что я нисколько не надобен читателю.
Уходить я собирался без отвращения, без проклятий, но я
хотел собственной силы, и
уже настоящей, не зависимой ни от кого из них и в целом мире; а я-то
уже чуть было не примирился со всем на свете!
В мире живши, обязаться браком не
захотел; заключился же от свету вот
уже десятый год, возлюбив тихие и безмолвные пристанища и чувства свои от мирских сует успокоив.
Конечно, я и тогда твердо знал, что не пойду странствовать с Макаром Ивановичем и что сам не знаю, в чем состояло это новое стремление, меня захватившее, но одно слово я
уже произнес,
хотя и в бреду: «В них нет благообразия!» — «Конечно, думал я в исступлении, с этой минуты я ищу „благообразия“, а у них его нет, и за то я оставлю их».
Ныне не в редкость, что и самый богатый и знатный к числу дней своих равнодушен, и сам
уж не знает, какую забаву выдумать; тогда же дни и часы твои умножатся как бы в тысячу раз, ибо ни единой минутки потерять не
захочешь, а каждую в веселии сердца ощутишь.
Вдов был и бездетен; про супругу-то его был слух, что усахарил он ее будто еще на первом году и что смолоду ручкам любил волю давать; только давно
уж перед тем это было; снова же обязаться браком не
захотел.
— «Как же это, говорит, такой ежик?» — и
уж смеется, и стал он его тыкать пальчиком, а ежик-то щетинится, а девочка-то рада на мальчика: «Мы, говорит, его домой несем и
хотим приучать».
— Нет, не младенец, а
уже отрок: восьми
уже лет был, когда сие совершилось. Все же он
хотя некий ответ должен дать.
А люди-то на нее удивляются: «
Уж и как же это можно, чтоб от такого счастья отказываться!» И вот чем же он ее в конце покорил: «Все же он, говорит, самоубивец, и не младенец, а
уже отрок, и по летам ко святому причастью его
уже прямо допустить нельзя было, а стало быть, все же он
хотя бы некий ответ должен дать.
И вдруг такая находка: тут
уж пойдут не бабьи нашептывания на ухо, не слезные жалобы, не наговоры и сплетни, а тут письмо, манускрипт, то есть математическое доказательство коварства намерений его дочки и всех тех, которые его от нее отнимают, и что, стало быть, надо спасаться,
хотя бы бегством, все к ней же, все к той же Анне Андреевне, и обвенчаться с нею хоть в двадцать четыре часа; не то как раз конфискуют в сумасшедший дом.
Последнее словечко и важнейшее: знал ли что-нибудь к тому дню Версилов и участвовал ли
уже тогда в каких-нибудь хоть отдаленных планах с Ламбертом? Нет, нет и нет, тогда еще нет,
хотя, может быть,
уже было закинуто роковое словцо… Но довольно, довольно, я слишком забегаю вперед.
И вдобавок ко всему, Лиза самым ясным образом разглядела, что он даже гордился своим поступком,
хотя бы потому, например, что знал
уже о ее беременности.
Назавтра Лиза не была весь день дома, а возвратясь
уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я было не
хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там
уж и мама и Версилов, вошел. Лиза сидела подле старика и плакала на его плече, а тот, с печальным лицом, молча гладил ее по головке.
Лизе трудно было решиться,
хотя не решиться она
уже почти не имела права.
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении, как часто со мною случается (дело было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца
уже совсем, а я не
хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни пошел! Не так ли?