Неточные совпадения
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно
уже делом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец
пошла с самым спокойным видом, какой только можно иметь в таких случаях, так что сама
уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но
идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда
уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз
пойти решился; это тоже было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
Скажите, — и вы
уж теперь непременно должны ответить, вы обязаны, потому что смеетесь, — скажите: чем прельстите вы меня, чтоб я
шел за вами?
Знал он тоже, что и Катерине Николавне
уже известно, что письмо у Версилова и что она этого-то и боится, думая, что Версилов тотчас
пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она
уже искала письмо в Петербурге, была у Андрониковых и теперь продолжает искать, так как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо, может быть, не у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись у ней.
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп только бы не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она было стала поспешно вставать, чтоб
идти на кухню, и в первый раз, может быть, в целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком
уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда как до сих пор сам же я того требовал.
Даже то, что я
пошел сюда сам,
уже ее ободрило: она как-то верует, что мы еще успеем примириться, ну и что все
пойдет по-прежнему.
— Насчет Макара Ивановича? Макар Иванович — это, как ты
уже знаешь, дворовый человек, так сказать, пожелавший некоторой
славы…
Потом, через два года, он по этому письму стребовал с меня
уже деньги судом и с процентами, так что меня опять удивил, тем более что буквально
пошел сбирать на построение Божьего храма, и с тех пор вот
уже двадцать лет скитается.
— Да
уж по тому одному не
пойду, что согласись я теперь, что тогда
пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый день. А главное, все это вздор, вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
Через десять минут, когда
уже я был совсем готов и хотел
идти за извозчиком, вошла в мою светелку сестра.
Он примолк. Мы
уже дошли до выходной двери, а я все
шел за ним. Он отворил дверь; быстро ворвавшийся ветер потушил мою свечу. Тут я вдруг схватил его за руку; была совершенная темнота. Он вздрогнул, но молчал. Я припал к руке его и вдруг жадно стал ее целовать, несколько раз, много раз.
Но
уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не
пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
— Ничем, мой друг, совершенно ничем; табакерка заперлась тотчас же и еще пуще, и, главное, заметь, ни я не допускал никогда даже возможности подобных со мной разговоров, ни она… Впрочем, ты сам говоришь, что ее знаешь, а потому можешь представить, как к ней
идет подобный вопрос…
Уж не знаешь ли ты чего?
— Постой, Лиза, постой, о, как я был глуп! Но глуп ли? Все намеки сошлись только вчера в одну кучу, а до тех пор откуда я мог узнать? Из того, что ты ходила к Столбеевой и к этой… Дарье Онисимовне? Но я тебя за солнце считал, Лиза, и как могло бы мне прийти что-нибудь в голову? Помнишь, как я тебя встретил тогда, два месяца назад, у него на квартире, и как мы с тобой
шли тогда по солнцу и радовались… тогда
уже было? Было?
Было
уже восемь часов; я бы давно
пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не было. Я
пошел пешком, и мне
уже на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
— Видно, что так, мой друг, а впрочем… а впрочем, тебе, кажется, пора туда, куда ты
идешь. У меня, видишь ли, все голова болит. Прикажу «Лючию». Я люблю торжественность скуки, а впрочем, я
уже говорил тебе это… Повторяюсь непростительно… Впрочем, может быть, и уйду отсюда. Я люблю тебя, мой милый, но прощай; когда у меня голова болит или зубы, я всегда жажду уединения.
— Я не
послал письма. Она решила не
посылать. Она мотивировала так: если
пошлю письмо, то, конечно, сделаю благородный поступок, достаточный, чтоб смыть всю грязь и даже гораздо больше, но вынесу ли его сам? Ее мнение было то, что и никто бы не вынес, потому что будущность тогда погибла и
уже воскресение к новой жизни невозможно. И к тому же, добро бы пострадал Степанов; но ведь он же был оправдан обществом офицеров и без того. Одним словом — парадокс; но она удержала меня, и я ей отдался вполне.
Странно, во мне всегда была, и, может быть, с самого первого детства, такая черта: коли
уж мне сделали зло, восполнили его окончательно, оскорбили до последних пределов, то всегда тут же являлось у меня неутолимое желание пассивно подчиниться оскорблению и даже
пойти вперед желаниям обидчика: «Нате, вы унизили меня, так я еще пуще сам унижусь, вот смотрите, любуйтесь!» Тушар бил меня и хотел показать, что я — лакей, а не сенаторский сын, и вот я тотчас же сам вошел тогда в роль лакея.
Конечно, я и тогда твердо знал, что не
пойду странствовать с Макаром Ивановичем и что сам не знаю, в чем состояло это новое стремление, меня захватившее, но одно слово я
уже произнес, хотя и в бреду: «В них нет благообразия!» — «Конечно, думал я в исступлении, с этой минуты я ищу „благообразия“, а у них его нет, и за то я оставлю их».
Ждал было он, что мать
пойдет жаловаться, и, возгордясь, молчал; только где
уж, не посмела мать жаловаться.
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении, как часто со мною случается (дело было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца
уже совсем, а я не хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни
пошел! Не так ли?
Выходка Анны Андреевны показалась мне слишком
уж решительною, даже циническою: несмотря на мой отказ содействовать ей, она, как бы не веря мне ни на грош, прямо
посылала меня к Ламберту.
Мне слишком ясно стало, что она узнала
уже все о документе — и от кого же как не от Ламберта, к которому потому и
посылала меня сговариваться?
В этом ресторане, в Морской, я и прежде бывал, во время моего гнусненького падения и разврата, а потому впечатление от этих комнат, от этих лакеев, приглядывавшихся ко мне и узнававших во мне знакомого посетителя, наконец, впечатление от этой загадочной компании друзей Ламберта, в которой я так вдруг очутился и как будто
уже принадлежа к ней нераздельно, а главное — темное предчувствие, что я добровольно
иду на какие-то гадости и несомненно кончу дурным делом, — все это как бы вдруг пронзило меня.
— Так
уж я хочу-с, — отрезал Семен Сидорович и, взяв шляпу, не простившись ни с кем,
пошел один из залы. Ламберт бросил деньги слуге и торопливо выбежал вслед за ним, даже позабыв в своем смущении обо мне. Мы с Тришатовым вышли после всех. Андреев как верста стоял у подъезда и ждал Тришатова.
За границей, в «тоске и счастии», и, прибавлю, в самом строгом монашеском одиночестве (это особое сведение я
уже получил потом через Татьяну Павловну), он вдруг вспомнил о маме — и именно вспомнил ее «впалые щеки», и тотчас
послал за нею.
Не любил бы так — не
послал бы за нею, а «осчастливил» бы какого-нибудь подвернувшегося немца или немку, если
уж выдумал эту идею.
— Я к тебе
уже тхэтий раз… Enfin! [Наконец-то! (франц.)]
Пойдем завтракать!
Я до того закричал на лакея, что он вздрогнул и отшатнулся; я немедленно велел ему отнести деньги назад и чтобы «барин его сам принес» — одним словом, требование мое было, конечно, бессвязное и,
уж конечно, непонятное для лакея. Однако ж я так закричал, что он
пошел. Вдобавок, в зале, кажется, мой крик услышали, и говор и смех вдруг затихли.
Но потерянность моя все еще продолжалась; я принял деньги и
пошел к дверям; именно от потерянности принял, потому что надо было не принять; но лакей,
уж конечно желая уязвить меня, позволил себе одну самую лакейскую выходку: он вдруг усиленно распахнул предо мною дверь и, держа ее настежь, проговорил важно и с ударением, когда я проходил мимо...
Таким образом, на этом поле пока и
шла битва: обе соперницы как бы соперничали одна перед другой в деликатности и терпении, и князь в конце концов
уже не знал, которой из них более удивляться, и, по обыкновению всех слабых, но нежных сердцем людей, кончил тем, что начал страдать и винить во всем одного себя.
Главное, он так и трепетал, чтобы чем-нибудь не рассердить меня, чтобы не противоречить мне и чтобы я больше пил. Это было так грубо и очевидно, что даже я тогда не мог не заметить. Но я и сам ни за что
уже не мог уйти; я все пил и говорил, и мне страшно хотелось окончательно высказаться. Когда Ламберт
пошел за другою бутылкой, Альфонсинка сыграла на гитаре какой-то испанский мотив; я чуть не расплакался.
Я тотчас же
пошлю к князю В—му и к Борису Михайловичу Пелищеву, его друзьям с детства; оба — почтенные влиятельные в свете лица, и, я знаю это, они
уже два года назад с негодованием отнеслись к некоторым поступкам его безжалостной и жадной дочери.
Анна Андреевна торопливо вошла ко мне, сложила передо мной руки и сказала, что «
уже не для нее, а для князя, умоляет меня не уходить и, когда он проснется,
пойти к нему.
Конечно, было ясно, что этот рябой тоже знает все, потому что
послал Тришатова прямо к Татьяне Павловне; но это
уж была новая загадка.