Неточные совпадения
Я
начинаю,
то есть я хотел бы
начать, мои записки с девятнадцатого сентября прошлого года,
то есть ровно с
того дня, когда я в первый раз встретил…
Я хоть и
начну с девятнадцатого сентября, а все-таки вставлю слова два о
том, кто я, где был до
того, а стало быть, и что могло быть у меня в голове хоть отчасти в
то утро девятнадцатого сентября, чтоб было понятнее читателю, а может быть, и мне самому.
Я слышал от развратных людей, что весьма часто мужчина, с женщиной сходясь,
начинает совершенно молча, что, конечно, верх чудовищности и тошноты;
тем не менее Версилов, если б и хотел,
то не мог бы, кажется, иначе
начать с моею матерью.
Поясню с самого
начала, что этот князь Сокольский, богач и тайный советник, нисколько не состоял в родстве с
теми московскими князьями Сокольскими (ничтожными бедняками уже несколько поколений сряду), с которыми Версилов вел свою тяжбу.
Мы с нею с первого слова поссорились, потому что она тотчас же вздумала, как прежде, шесть лет
тому, шипеть на меня; с
тех пор продолжали ссориться каждый день; но это не мешало нам иногда разговаривать, и, признаюсь, к концу месяца она мне
начала нравиться; я думаю, за независимость характера.
Наконец из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду, спал, и его нарочно разбудили; не
то что в халате, а так, в чем-то очень домашнем; стал у калитки, заложил руки назад и
начал смотреть на меня, я — на него.
— Совершенно верно, великолепно! — вскричал я в восхищении. В другое время мы бы тотчас же пустились в философские размышления на эту
тему, на целый час, но вдруг меня как будто что-то укусило, и я весь покраснел. Мне представилось, что я, похвалами его бонмо, подлещаюсь к нему перед деньгами и что он непременно это подумает, когда я
начну просить. Я нарочно упоминаю теперь об этом.
Положим, что я употребил прием легкомысленный, но я это сделал нарочно, в досаде, — и к
тому же сущность моего возражения была так же серьезна, как была и с
начала мира: «Если высшее существо, — говорю ему, — есть, и существует персонально, а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что ли (потому что это еще труднее понять), —
то где же он живет?» Друг мой, c'etait bête, [Это было глупо (франц.).] без сомнения, но ведь и все возражения на это же сводятся.
Это желание прыгнуть на шею, чтоб признали меня за хорошего и
начали меня обнимать или вроде
того (словом, свинство), я считаю в себе самым мерзким из всех моих стыдов и подозревал его в себе еще очень давно, и именно от угла, в котором продержал себя столько лет, хотя не раскаиваюсь.
Утверждали (Андроников, говорят, слышал от самой Катерины Николавны), что, напротив, Версилов, прежде еще,
то есть до
начала чувств молодой девицы, предлагал свою любовь Катерине Николавне; что
та, бывшая его другом, даже экзальтированная им некоторое время, но постоянно ему не верившая и противоречившая, встретила это объяснение Версилова с чрезвычайною ненавистью и ядовито осмеяла его.
В
то время в выздоравливавшем князе действительно, говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть не бросать свои деньги на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать на Бог знает что большими кушами, даже на разные тамошние учреждения; у одного русского светского мота чуть не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы
начал мечтать о браке.
А коли
начал удостоивать,
то так тебе, сыну любви, и надо.
Вообще же настоящий приступ к делу у меня был отложен, еще с самого
начала, в Москве, до
тех пор пока я буду совершенно свободен; я слишком понимал, что мне надо было хотя бы, например, сперва кончить с гимназией.
Это всегда только
те говорят, которые никогда никакого опыта ни в чем не делали, никакой жизни не
начинали и прозябали на готовом.
— Я просто вам всем хочу рассказать, —
начал я с самым развязнейшим видом, — о
том, как один отец в первый раз встретился с своим милым сыном; это именно случилось «там, где ты рос»…
— Нельзя, Татьяна Павловна, — внушительно ответил ей Версилов, — Аркадий, очевидно, что-то замыслил, и, стало быть, надо ему непременно дать кончить. Ну и пусть его! Расскажет, и с плеч долой, а для него в
том и главное, чтоб с плеч долой спустить.
Начинай, мой милый, твою новую историю,
то есть я так только говорю: новую; не беспокойся, я знаю конец ее.
Когда же утром приходилось просыпаться,
то вдруг начинались насмешки и презрение мальчишек; один из них прямо
начал бить меня и заставлял подавать сапоги; он бранил меня самыми скверными именами, особенно стараясь объяснить мне мое происхождение, к утехе всех слушателей.
— Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече слышал от меня же, а стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право, было не так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно для
того времени; мы ведь только тогда
начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще не знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда не ломаешься в практических случаях?
Я объяснил ему en toutes lettres, [Откровенно, без обиняков (франц.).] что он просто глуп и нахал и что если насмешливая улыбка его разрастается все больше и больше,
то это доказывает только его самодовольство и ординарность, что не может же он предположить, что соображения о тяжбе не было и в моей голове, да еще с самого
начала, а удостоило посетить только его многодумную голову.
— Да уж по
тому одному не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться
начнешь ко мне каждый день. А главное, все это вздор, вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
Видал я таких, что из-за первого ведра холодной воды не только отступаются от поступков своих, но даже от идеи, и сами
начинают смеяться над
тем, что, всего час
тому, считали священным; о, как у них это легко делается!
— А я все ждала, что поумнеешь. Я выглядела вас всего с самого
начала, Аркадий Макарович, и как выглядела,
то и стала так думать: «Ведь он придет же, ведь уж наверно кончит
тем, что придет», — ну, и положила вам лучше эту честь самому предоставить, чтоб вы первый-то сделали шаг: «Нет, думаю, походи-ка теперь за мной!»
Но тогда, в
то утро, я хоть и
начинал уже мучиться, но мне все-таки казалось, что это вздор: «Э, тут и без меня „нагорело и накипело“, — повторял я по временам, — э, ничего, пройдет!
Видение шведского короля — это уж у них, кажется, устарело; но в моей юности его с засосом повторяли и с таинственным шепотом, точно так же, как и о
том, что в
начале столетия кто-то будто бы стоял в сенате на коленях перед сенаторами.
— Тут есть, кроме меня, еще жилец чиновник, тоже рябой, и уже старик, но
тот ужасный прозаик, и чуть Петр Ипполитович заговорит, тотчас
начнет его сбивать и противоречить. И до
того довел, что
тот у него как раб прислуживает и угождает ему, только чтоб
тот слушал.
— Женевские идеи — это добродетель без Христа, мой друг, теперешние идеи или, лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации. Одним словом, это — одна из
тех длинных историй, которые очень скучно
начинать, и гораздо будет лучше, если мы с тобой поговорим о другом, а еще лучше, если помолчим о другом.
Тут какая-то ошибка в словах с самого
начала, и «любовь к человечеству» надо понимать лишь к
тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей (другими словами, себя самого создал и к себе самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не будет на самом деле.
— Развить? — сказал он, — нет, уж лучше не развивать, и к
тому же страсть моя — говорить без развития. Право, так. И вот еще странность: случись, что я
начну развивать мысль, в которую верую, и почти всегда так выходит, что в конце изложения я сам перестаю веровать в излагаемое; боюсь подвергнуться и теперь. До свидания, дорогой князь: у вас я всегда непростительно разболтаюсь.
— Я к
тому нахохлился, —
начал я с дрожью в голосе, — что, находя в вас такую странную перемену тона ко мне и даже к Версилову, я… Конечно, Версилов, может быть,
начал несколько ретроградно, но потом он поправился и… в его словах, может быть, заключалась глубокая мысль, но вы просто не поняли и…
— Послушайте, батюшка, —
начал я еще из дверей, — что значит, во-первых, эта записка? Я не допускаю переписки между мною и вами. И почему вы не объявили
то, что вам надо, давеча прямо у князя: я был к вашим услугам.
Лиза быстро взглянула на Анну Андреевну, а
та тотчас потупилась и
начала что-то искать около себя; я видел, что Лиза изо всей силы крепилась, но вдруг как-то нечаянно наши взгляды встретились, и она прыснула со смеху; я вспыхнул...
Я на прошлой неделе заговорила было с князем — вым о Бисмарке, потому что очень интересовалась, а сама не умела решить, и вообразите, он сел подле и
начал мне рассказывать, даже очень подробно, но все с какой-то иронией и с
тою именно нестерпимою для меня снисходительностью, с которою обыкновенно говорят «великие мужи» с нами, женщинами, если
те сунутся «не в свое дело»…
— Друг мой, все это
начинает становиться до
того любопытным, что я предлагаю…
— Непременно, мой милый. Эта бесшабашность на наших улицах
начинает надоедать до безобразия, и если б каждый исполнял свой долг,
то вышло бы всем полезнее. C'est comique, mais c'est ce que nous ferons. [Это смешно, но так мы и сделаем (франц.).]
Шагов сотню поручик очень горячился, бодрился и храбрился; он уверял, что «так нельзя», что тут «из пятелтышки», и проч., и проч. Но наконец
начал что-то шептать городовому. Городовой, человек рассудительный и видимо враг уличных нервностей, кажется, был на его стороне, но лишь в известном смысле. Он бормотал ему вполголоса на его вопросы, что «теперь уж нельзя», что «дело вышло» и что «если б, например, вы извинились, а господин согласился принять извинение,
то тогда разве…»
Но когда я уже оканчивал,
то заметил, что сквозь добрую улыбку его
начало по временам проскакивать что-то уж слишком нетерпеливое в его взгляде, что-то как бы рассеянное и резкое.
— Лиза, мог ли я подумать, что ты так обманешь меня! — воскликнул я вдруг, совсем даже не думая, что так
начну, и не слезы на этот раз, а почти злобное какое-то чувство укололо вдруг мое сердце, так что я даже не ожидал
того сам. Лиза покраснела, но не ответила, только продолжала смотреть мне прямо в глаза.
Я уже предупредил вас с самого
начала, что весь вопрос относительно этой дамы,
то есть о письме вашем, собственно, к генеральше Ахмаковой долженствует, при нашем теперешнем объяснении, быть устранен окончательно; вы же все возвращаетесь.
Я же не помнил, что он входил. Не знаю почему, но вдруг ужасно испугавшись, что я «спал», я встал и
начал ходить по комнате, чтоб опять не «заснуть». Наконец, сильно
начала болеть голова. Ровно в десять часов вошел князь, и я удивился
тому, что я ждал его; я о нем совсем забыл, совсем.
«Чем доказать, что я — не вор? Разве это теперь возможно? Уехать в Америку? Ну что ж этим докажешь? Версилов первый поверит, что я украл! „Идея“? Какая „идея“? Что теперь „идея“? Через пятьдесят лет, через сто лет я буду идти, и всегда найдется человек, который скажет, указывая на меня: „Вот это — вор“. Он
начал с
того „свою идею“, что украл деньги с рулетки…»
«Что ж? — пронеслось в уме моем, — оправдаться уж никак нельзя,
начать новую жизнь тоже невозможно, а потому — покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это —
тот самый, которого назвали вором… а там уж и убить себя».
Между
тем я уже тысячу раз объявлял, что вовсе не хочу себя описывать; да и твердо не хотел,
начиная записки: я слишком понимаю, что я нисколько не надобен читателю.
И что страннее всего, догадался о
том лишь на третий или на четвертый день моего полного сознания, когда давно уже
начал заботиться о Ламберте.
— Только ты мать не буди, — прибавил он, как бы вдруг что-то припомнив. — Она тут всю ночь подле суетилась, да неслышно так, словно муха; а теперь, я знаю, прилегла. Ох, худо больному старцу, — вздохнул он, — за что, кажись, только душа зацепилась, а все держится, а все свету рада; и кажись, если б всю-то жизнь опять сызнова
начинать, и
того бы, пожалуй, не убоялась душа; хотя, может, и греховна такая мысль.
Она выговорила это скороговоркой, покраснев, и хотела было поскорее уйти, потому что тоже страх как не любила размазывать чувства и на этот счет была вся в меня,
то есть застенчива и целомудренна; к
тому же, разумеется, не хотела бы
начинать со мной на
тему о Макаре Ивановиче; довольно было и
того, что мы могли сказать, обменявшись взглядами.
О, с Версиловым я, например, скорее бы заговорил о зоологии или о римских императорах, чем, например, об ней или об
той, например, важнейшей строчке в письме его к ней, где он уведомлял ее, что «документ не сожжен, а жив и явится», — строчке, о которой я немедленно
начал про себя опять думать, только что успел опомниться и прийти в рассудок после горячки.
Кухарка с самого
начала объявила суду, что хочет штраф деньгами, «а
то барыню как посадят, кому ж я готовить-то буду?» На вопросы судьи Татьяна Павловна отвечала с великим высокомерием, не удостоивая даже оправдываться; напротив, заключила словами: «Прибила и еще прибью», за что немедленно была оштрафована за дерзкие ответы суду тремя рублями.
— Ученых людей этих, профессоров этих самых (вероятно, перед
тем говорили что-нибудь о профессорах), —
начал Макар Иванович, слегка потупившись, — я сначала ух боялся: не смел я пред ними, ибо паче всего опасался безбожника.
Дело в
том, что в словах бедного старика не прозвучало ни малейшей жалобы или укора; напротив, прямо видно было, что он решительно не заметил, с самого
начала, ничего злобного в словах Лизы, а окрик ее на себя принял как за нечто должное,
то есть что так и следовало его «распечь» за вину его.
Я просто понял, что выздороветь надо во что бы ни стало и как можно скорее, чтобы как можно скорее
начать действовать, а потому решился жить гигиенически и слушаясь доктора (кто бы он ни был), а бурные намерения, с чрезвычайным благоразумием (плод широкости), отложил до дня выхода,
то есть до выздоровления.