Неточные совпадения
Тем
только себя извиняю,
что не для того пишу, для
чего все пишут, то есть не для похвал читателя.
Я выдумал это уже в шестом классе гимназии, и хоть вскорости несомненно убедился,
что глуп, но все-таки не сейчас перестал глупить. Помню,
что один из учителей — впрочем, он один и был — нашел,
что я «полон мстительной и гражданской идеи». Вообще же приняли эту выходку с какою-то обидною для меня задумчивостью. Наконец, один из товарищей, очень едкий малый и с которым я всего
только в год раз разговаривал, с серьезным видом, но несколько смотря в сторону, сказал мне...
Впрочем, до знаний ее мне решительно нет дела; я
только хочу прибавить, откинув всякую мысль лести и заискивания,
что эта Татьяна Павловна — существо благородное и даже оригинальное.
Вот она-то не
только не отклонила супружеские наклонности мрачного Макара Долгорукого (говорили,
что он был тогда мрачен), но, напротив, для чего-то в высшей степени их поощрила.
Что же до Макара Иванова, то не знаю, в каком смысле он потом женился, то есть с большим ли удовольствием или
только исполняя обязанность.
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже делом решенным, и все,
что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец пошла с самым спокойным видом, какой
только можно иметь в таких случаях, так
что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Я хочу
только сказать,
что никогда не мог узнать и удовлетворительно догадаться, с
чего именно началось у него с моей матерью.
Да, действительно, я еще не смыслю, хотя сознаюсь в этом вовсе не из гордости, потому
что знаю, до какой степени глупа в двадцатилетнем верзиле такая неопытность;
только я скажу этому господину,
что он сам не смыслит, и докажу ему это.
В этом я убежден, несмотря на то
что ничего не знаю, и если бы было противное, то надо бы было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных и в таком
только виде держать их при себе; может быть, этого очень многим хотелось бы.
Что на гибель — это-то и мать моя, надеюсь, понимала всю жизнь;
только разве когда шла, то не думала о гибели вовсе; но так всегда у этих «беззащитных»: и знают,
что гибель, а лезут.
Кончив гимназию, я тотчас же вознамерился не
только порвать со всеми радикально, но если надо, то со всем даже миром, несмотря на то
что мне был тогда всего
только двадцатый год.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди, не
только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает, может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом,
что и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
«Посмотрю,
что будет, — рассуждал я, — во всяком случае я связываюсь с ними
только на время, может быть, на самое малое.
К тому же Версилов мог думать (если
только удостоивал обо мне думать),
что вот едет маленький мальчик, отставной гимназист, подросток, и удивляется на весь свет.
Я сказал уже,
что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я не мог вообразить, как можно было так постареть и истереться всего
только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Версилов еще недавно имел огромное влияние на дела этого старика и был его другом, странным другом, потому
что этот бедный князь, как я заметил, ужасно боялся его, не
только в то время, как я поступил, но, кажется, и всегда во всю дружбу.
Я сейчас же понял,
что меня определили на место к этому больному старику затем
только, чтоб его «тешить», и
что в этом и вся служба.
Старик казался
только разве уж чересчур иногда легкомысленным, как-то не по летам,
чего прежде совсем, говорят, не было.
Но он
только сухо ответил,
что «ничего не знает», и уткнулся в свою разлинованную книгу, в которую с каких-то бумажек вставлял какие-то счеты.
Я говорил об этом Версилову, который с любопытством меня выслушал; кажется, он не ожидал,
что я в состоянии делать такие замечания, но заметил вскользь,
что это явилось у князя уже после болезни и разве в самое
только последнее время.
— Да; потому
что они неприлично одеты; это
только развратный не заметит.
— Я плюну и отойду. Разумеется, почувствует, а виду не покажет, прет величественно, не повернув головы. А побранился я совершенно серьезно всего один раз с какими-то двумя, обе с хвостами, на бульваре, — разумеется, не скверными словами, а
только вслух заметил,
что хвост оскорбителен.
— Это он
только не говорит теперь, а поверь,
что так.
— Так объявляю же вам,
что все это — ложь, сплетение гнусных козней и клевета врагов, то есть одного врага, одного главнейшего и бесчеловечного, потому
что у него один
только враг и есть — это ваша дочь!
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего
только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому
что в сущности не стоит).
Особенной интеллекцией не могла блистать, но
только в высшем смысле, потому
что хитрость была видна по глазам.
Вместе с тем невозможно было и представить себе,
что она обращалась ко мне
только так: тут было намерение.
— Так вы не знали? — удивилась Версилова. — Olympe! князь не знал,
что Катерина Николаевна сегодня будет. Мы к ней и ехали, мы думали, она уже с утренним поездом и давно дома. Сейчас
только съехались у крыльца: она прямо с дороги и сказала нам пройти к вам, а сама сейчас придет… Да вот и она!
И я повернулся и вышел. Мне никто не сказал ни слова, даже князь; все
только глядели. Князь мне передал потом,
что я так побледнел,
что он «просто струсил».
Вот как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того,
что я чувствовал. Прибавлю
только,
что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее,
чем в словах и делах моих; дай-то Бог!
Может, я очень худо сделал,
что сел писать: внутри безмерно больше остается,
чем то,
что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал,
что совсем обратное тому бывает
только у скверных людей. Те
только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!
— Да ведь я по особому случаю, я
только вчера узнал: ведь этакий я
только один и есть! Помилуйте,
что вы!
— Я бы должен был спросить двадцать пять рублей; но так как тут все-таки риск,
что вы отступитесь, то я спросил
только десять для верности. Не спущу ни копейки.
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот
что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и одной
только этой штукой, в один миг, нажил несколько миллионов, — вот как люди делают!
Что же касается до мужчин, то все были на ногах, а сидели
только, кроме меня, Крафт и Васин; их указал мне тотчас же Ефим, потому
что я и Крафта видел теперь в первый раз в жизни.
— Но
чем, скажите, вывод Крафта мог бы ослабить стремление к общечеловеческому делу? — кричал учитель (он один
только кричал, все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но можно работать и не для одной России. И, кроме того, как же Крафт может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
— Но если вам доказано логически, математически,
что ваш вывод ошибочен,
что вся мысль ошибочна,
что вы не имеете ни малейшего права исключать себя из всеобщей полезной деятельности из-за того
только,
что Россия — предназначенная второстепенность; если вам указано,
что вместо узкого горизонта вам открывается бесконечность,
что вместо узкой идеи патриотизма…
Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять раз больше буду,
чем все проповедники; но
только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца не подыму.
Если б я не был так взволнован, уж разумеется, я бы не стрелял такими вопросами, и так зря, в человека, с которым никогда не говорил, а
только о нем слышал. Меня удивляло,
что Васин как бы не замечал моего сумасшествия!
— Вы уж слишком меня хвалите, а случилось там
только то,
что вы слишком любите отвлеченные разговоры. Вы, вероятно, очень долго перед этим молчали.
— Вы слишком себя мучите. Если находите,
что сказали дурно, то стоит
только не говорить в другой раз; вам еще пятьдесят лет впереди.
— Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве ты до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра толкуют о том,
что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут
только бы с них достало…
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне,
что вы, и
только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше,
чем когда-нибудь это надо!
— Я всего не застал, но
что знаю, пожалуй, расскажу охотно;
только удовлетворю ли вас?
Утверждали тоже,
что Версилов не
только сам желал, но даже и настаивал на браке с девушкой и
что соглашение этих двух неоднородных существ, старого с малым, было обоюдное.
Сквернее всего тут то,
что он будто бы «намекнул» об этом и отцу, мужу «неверной» жены, объясняя,
что князь был
только развлечением.
В итоге выходило,
что глуп
только я, а более никто.
Но, требуя честности от других, буду честен и сам: я должен сознаться,
что зашитый в кармане документ возбуждал во мне не одно
только страстное желание лететь на помощь Версилову.
Да и не
только читатель, а и сам я, сочинитель, начинаю путаться в трудности объяснять шаги мои, не объяснив,
что вело и наталкивало меня на них.
Уж одно слово,
что он фатер, — я не об немцах одних говорю, —
что у него семейство, он живет как и все, расходы как и у всех, обязанности как и у всех, — тут Ротшильдом не сделаешься, а станешь
только умеренным человеком. Я же слишком ясно понимаю,
что, став Ротшильдом или даже
только пожелав им стать, но не по-фатерски, а серьезно, — я уже тем самым разом выхожу из общества.