Неточные совпадения
С досадой, однако, предчувствую, что, кажется, нельзя обойтись совершенно без описания
чувств и без размышлений (может быть, даже пошлых): до того развратительно действует на человека всякое литературное занятие, хотя бы и предпринимаемое единственно для себя.
Здесь я должен сознаться, почему я пришел в восхищение от аргумента Васина насчет «идеи-чувства», а вместе
с тем должен сознаться в адском стыде.
Мало опровергнуть прекрасную идею, надо заменить ее равносильным прекрасным; не то я, не желая ни за что расставаться
с моим
чувством, опровергну в моем сердце опровержение, хотя бы насильно, что бы там они ни сказали.
— По-моему, всякий имеет право иметь свои
чувства… если по убеждению…
с тем, чтоб уж никто его не укорял за них, — обратился я к Васину. Хоть я проговорил и бойко, но точно не я, а во рту точно чужой язык шевелился.
Утверждали (Андроников, говорят, слышал от самой Катерины Николавны), что, напротив, Версилов, прежде еще, то есть до начала
чувств молодой девицы, предлагал свою любовь Катерине Николавне; что та, бывшая его другом, даже экзальтированная им некоторое время, но постоянно ему не верившая и противоречившая, встретила это объяснение Версилова
с чрезвычайною ненавистью и ядовито осмеяла его.
Я описываю тогдашние мои
чувства, то есть то, что мне шло в голову тогда, когда я сидел в трактире под соловьем и когда порешил в тот же вечер разорвать
с ними неминуемо.
Даже про Крафта вспоминал
с горьким и кислым
чувством за то, что тот меня вывел сам в переднюю, и так было вплоть до другого дня, когда уже все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя было.
— Друг мой, не претендуй, что она мне открыла твои секреты, — обратился он ко мне, — к тому же она
с добрым намерением — просто матери захотелось похвалиться
чувствами сына. Но поверь, я бы и без того угадал, что ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна, я вам говорил.
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это была случайность: он ничего не знал и говорил совсем не о том, хоть и помянул Ротшильда; но как он мог так верно определить мои
чувства: порвать
с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том не было никакого сомнения.
— Если я обратился к вам
с словами от всей души, то причиною тому были именно теперешние, настоящие
чувства мои к Андрею Петровичу.
— Ну вот видишь, даже, может, и в карты не играет! Повторяю, рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей любви к ближнему: ведь он и нас хотел осчастливить.
Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще анекдот есть у них, что Завьялову англичане миллион давали
с тем только, чтоб он клейма не клал на свои изделия…
Что мог я извлечь и из этого? Тут было только беспокойство обо мне, об моей материальной участи; сказывался отец
с своими прозаическими, хотя и добрыми,
чувствами; но того ли мне надо было ввиду идей, за которые каждый честный отец должен бы послать сына своего хоть на смерть, как древний Гораций своих сыновей за идею Рима?
— Да я не умела как и сказать, — улыбнулась она, — то есть я и сумела бы, — улыбнулась она опять, — но как-то становилось все совестно… потому что я действительно вначале вас только для этого «привлекала», как вы выразились, ну а потом мне очень скоро стало противно… и надоело мне все это притворство, уверяю вас! — прибавила она
с горьким
чувством, — да и все эти хлопоты тоже!
— И почему ты знаешь, —
с каким-то загадочным
чувством внятно прибавил он, — почему ты знаешь, не боялся ли и я, как ты вчера при другом случае, свой «идеал» потерять и, вместо моего пылкого и честного мальчика, негодяя встретить?
Я, признаюсь, пришел
с дурными
чувствами, да и стыдно мне было очень того, что я вчера перед ним расплакался.
— Конечно, я должен бы был тут сохранить секрет… Мы как-то странно разговариваем
с вами, слишком секретно, — опять улыбнулся он. — Андрей Петрович, впрочем, не заказывал мне секрета. Но вы — сын его, и так как я знаю ваши к нему
чувства, то на этот раз даже, кажется, хорошо сделаю, если вас предупрежу. Вообразите, он приходил ко мне
с вопросом: «Если на случай, на днях, очень скоро, ему бы потребовалось драться на дуэли, то согласился ль бы я взять роль его секунданта?» Я, разумеется, вполне отказал ему.
Эта мысль на мгновение овладела всеми моими
чувствами, но я мигом и
с болью прогнал ее: «Положить голову на рельсы и умереть, а завтра скажут: это оттого он сделал, что украл, сделал от стыда, — нет, ни за что!» И вот в это мгновение, помню, я ощутил вдруг один миг страшной злобы.
Дело в том, что визит ее и дозволение ей меня видеть Тушары внутри себя, видимо, считали чрезвычайным
с их стороны снисхождением, так что посланная маме чашка кофею была, так сказать, уже подвигом гуманности, сравнительно говоря, приносившим чрезвычайную честь их цивилизованным
чувствам и европейским понятиям.
Тем не менее я часто думал о нем; мало того: думал не только без отвращения, не только
с любопытством, но даже
с участием, как бы предчувствуя тут что-то новое и выходное, соответствующее зарождавшимся во мне новым
чувствам и планам.
Итак, что до
чувств и отношений моих к Лизе, то все, что было наружу, была лишь напускная, ревнивая ложь
с обеих сторон, но никогда мы оба не любили друг друга сильнее, как в это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу,
с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства, стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она как бы нарочно не обращала на него ни малейшего внимания.
Не могу выразить того,
с каким сильным
чувством он выговорил это. Чрезвычайная грусть, искренняя, полнейшая, выразилась в чертах его. Удивительнее всего было то, что он смотрел как виноватый: я был судья, а он — преступник. Все это доконало меня.
Но рядом
с очевидными переделками или просто
с враньем всегда мелькало какое-то удивительное целое, полное народного
чувства и всегда умилительное…
Да и что в мире? — воскликнул он
с чрезмерным
чувством.
Несколько хром в логическом изложении, подчас очень отвлеченен;
с порывами сентиментальности, но совершенно народной, или, лучше сказать,
с порывами того самого общенародного умиления, которое так широко вносит народ наш в свое религиозное
чувство.
— Ну, так лучше не ожидайте, потому что, «может быть», ничего не будет, — пролепетал я
с невыразимо тягостным
чувством.
И вдруг он склонил свою хорошенькую головку мне на плечо и — заплакал. Мне стало очень, очень его жалко. Правда, он выпил много вина, но он так искренно и так братски со мной говорил и
с таким
чувством… Вдруг, в это мгновение,
с улицы раздался крик и сильные удары пальцами к нам в окно (тут окна цельные, большие и в первом нижнем этаже, так что можно стучать пальцами
с улицы). Это был выведенный Андреев.
Оставим это, друг мой; а «вериги» мои — вздор; не беспокойся об них. Да еще вот что: ты знаешь, что я на язык стыдлив и трезв; если разговорился теперь, то это… от разных
чувств и потому что —
с тобой; другому я никому и никогда не скажу. Это прибавляю, чтобы тебя успокоить.
«Напротив, я ей послал благословение от всего сердца», — проговорил он мне
с глубоким
чувством.
Затем… затем я, конечно, не мог, при маме, коснуться до главного пункта, то есть до встречи
с нею и всего прочего, а главное, до ее вчерашнего письма к нему, и о нравственном «воскресении» его после письма; а это-то и было главным, так что все его вчерашние
чувства, которыми я думал так обрадовать маму, естественно, остались непонятными, хотя, конечно, не по моей вине, потому что я все, что можно было рассказать, рассказал прекрасно.
Сомнений не было, что Версилов хотел свести меня
с своим сыном, моим братом; таким образом, обрисовывались намерения и
чувства человека, о котором мечтал я; но представлялся громадный для меня вопрос: как же буду и как же должен я вести себя в этой совсем неожиданной встрече, и не потеряет ли в чем-нибудь собственное мое достоинство?
Тогда же, о, тогда я пришел
с великодушными
чувствами, может быть смешными, но пусть: лучше пусть смешными, да великодушными, чем не смешными, да подлыми, обыденными, серединными!
— Друг мой! — проговорила она, прикасаясь рукой к его плечу и
с невыразимым
чувством в лице, — я не могу слышать таких слов!
Все это я таил
с тех самых пор в моем сердце, а теперь пришло время и — я подвожу итог. Но опять-таки и в последний раз: я, может быть, на целую половину или даже на семьдесят пять процентов налгал на себя! В ту ночь я ненавидел ее, как исступленный, а потом как разбушевавшийся пьяный. Я сказал уже, что это был хаос
чувств и ощущений, в котором я сам ничего разобрать не мог. Но, все равно, их надо было высказать, потому что хоть часть этих
чувств да была же наверно.
Само собою, я был как в чаду; я излагал свои
чувства, а главное — мы ждали Катерину Николаевну, и мысль, что через час я
с нею наконец встречусь, и еще в такое решительное мгновение в моей жизни, приводила меня в трепет и дрожь. Наконец, когда я выпил две чашки, Татьяна Павловна вдруг встала, взяла со стола ножницы и сказала...
Катерина Николаевна стремительно встала
с места, вся покраснела и — плюнула ему в лицо. Затем быстро направилась было к двери. Вот тут-то дурак Ламберт и выхватил револьвер. Он слепо, как ограниченный дурак, верил в эффект документа, то есть — главное — не разглядел,
с кем имеет дело, именно потому, как я сказал уже, что считал всех
с такими же подлыми
чувствами, как и он сам. Он
с первого слова раздражил ее грубостью, тогда как она, может быть, и не уклонилась бы войти в денежную сделку.
— Ни
с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без
чувств; кровь хлынула из его головы на ковер.
В это мгновение
с криком ворвалась Татьяна Павловна; но он уже лежал на ковре без
чувств, рядом
с Ламбертом.
Да и сам Версилов в сцене у мамы разъяснил нам это тогдашнее «раздвоение» его
чувств и воли
с страшною искренностью.