Неточные совпадения
Софья Андреева (
эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти, говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду можно бы было принять и за бред, если бы он и без того не был неправоспособен, как крепостной, подозвав Макара Долгорукого,
при всей дворне и
при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
В
этом я убежден, несмотря на то что ничего не знаю, и если бы было противное, то надо бы было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных и в таком только виде держать их
при себе; может быть,
этого очень многим хотелось бы.
Эта мысль пьянила меня и
при сборах в Москве, и в вагоне.
Отчасти это-то обстоятельство и заставило меня не протестовать
при поступлении: поступая, я именно надеялся все
это проверить.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась
при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не слушать, когда увидел, что вдруг,
при известии о приезде
этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома не было.
— Mon cher, я прошу тебя и настаиваю, чтоб отныне никогда впредь
при мне не упоминать рядом с
этой гнусной историей имя моей дочери.
Я уже знал ее лицо по удивительному портрету, висевшему в кабинете князя; я изучал
этот портрет весь
этот месяц.
При ней же я провел в кабинете минуты три и ни на одну секунду не отрывал глаз от ее лица. Но если б я не знал портрета и после
этих трех минут спросили меня: «Какая она?» — я бы ничего не ответил, потому что все у меня заволоклось.
Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока
при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду:
это ужасно трудно!
Меня, еще долго спустя, поражала потом,
при воспоминании,
эта способность его (в такие для него часы!) с таким сердечным вниманием отнестись к чужому делу, так спокойно и твердо рассказать его.
Но Марья Ивановна, которой Алексей Никанорович, кажется, очень много поверял
при жизни, вывела меня из затруднения: она написала мне, три недели назад, решительно, чтоб я передал документ именно вам, и что
это, кажется (ее выражение), совпадало бы и с волей Андроникова.
Что
это случилось действительно,
это все подтверждают — и Крафт, и Андроников, и Марья Ивановна, и даже однажды проговорилась об
этом при мне Татьяна Павловна.
Его оригинальный ум, его любопытный характер, какие-то там его интриги и приключения и то, что была
при нем моя мать, — все
это, казалось, уже не могло бы остановить меня; довольно было и того, что моя фантастическая кукла разбита и что я, может быть, уже не могу любить его больше.
Сомнения нет, что намерения стать Ротшильдом у них не было:
это были лишь Гарпагоны или Плюшкины в чистейшем их виде, не более; но и
при сознательном наживании уже в совершенно другой форме, но с целью стать Ротшильдом, — потребуется не меньше хотения и силы воли, чем у
этих двух нищих.
Это было очень трудное испытание, но через два с лишком года,
при приезде в Петербург, у меня в кармане, кроме других денег, было семьдесят рублей, накопленных единственно из
этого сбережения.
Главное, не рисковать, а
это именно возможно только лишь
при характере.
Писали, что один заграничный граф или барон на одной венской железной дороге надевал одному тамошнему банкиру,
при публике, на ноги туфли, а тот был так ординарен, что допустил
это.
Очень доволен был и еще один молодой парень, ужасно глупый и ужасно много говоривший, одетый по-немецки и от которого весьма скверно пахло, — лакей, как я узнал после;
этот с пившим молодым человеком даже подружился и
при каждой остановке поезда поднимал его приглашением: «Теперь пора водку пить» — и оба выходили обнявшись.
— А
при матери низко об
этом замечать, с твоей стороны, — так и вспыхнула Татьяна Павловна, — и врешь ты, вовсе не пренебрегли.
При Татьяне Павловне я вновь начал «Невесту-девушку» и кончил блистательно, даже Татьяна Павловна улыбнулась, а вы, Андрей Петрович, вы крикнули даже «браво!» и заметили с жаром, что прочти я «Стрекозу и Муравья», так еще неудивительно, что толковый мальчик, в мои лета, прочтет толково, но что
эту басню...
Пусть
это и простые сердца, но они любящие, искренно и простодушно, почему же не полелеять их
при случае?
— Я сейчас внизу немного расчувствовался, и мне очень стало стыдно, взойдя сюда,
при мысли, что вы подумаете, что я ломался.
Это правда, что в иных случаях хоть и искренно чувствуешь, но иногда представляешься; внизу же, теперь, клянусь, все было натурально.
—
Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе
эту же выходку, указывая на меня пальцем,
при матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в
этой истории сама твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно;
это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
Версилов — ведь
это «бабий пророк-с» — вот как его молодой князь Сокольский тогда
при мне красиво обозначил.
Это были две дамы, и обе громко говорили, но каково же было мое изумление, когда я по голосу узнал в одной Татьяну Павловну, а в другой — именно ту женщину, которую всего менее приготовлен был теперь встретить, да еще
при такой обстановке!
Не то чтоб он меня так уж очень мучил, но все-таки я был потрясен до основания; и даже до того, что обыкновенное человеческое чувство некоторого удовольствия
при чужом несчастии, то есть когда кто сломает ногу, потеряет честь, лишится любимого существа и проч., даже обыкновенное
это чувство подлого удовлетворения бесследно уступило во мне другому, чрезвычайно цельному ощущению, именно горю, сожалению о Крафте, то есть сожалению ли, не знаю, но какому-то весьма сильному и доброму чувству.
Объяснение
это последовало
при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал, что мы жили в особом флигеле на дворе;
эта квартира была помечена тринадцатым номером. Еще не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко, с нетерпением и раздражением: «Где квартира номер тринадцать?»
Это спрашивала дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется, ничего не ответили или даже прогнали, и она сходила с крылечка вниз, с надрывом и злобой.
— Я тут ни
при чем, — поспешил я отмахнуться и стал в сторонке, — я встретил
эту особу лишь у ворот; она вас разыскивала, и никто не мог ей указать. Я же по своему собственному делу, которое буду иметь удовольствие объяснить после них…
Расхохоталась даже Оля, только злобно так, а господин-то
этот, смотрю, за руку ее берет, руку к сердцу притягивает: «Я, говорит, сударыня, и сам
при собственном капитале состою, и всегда бы мог прекрасной девице предложить, но лучше, говорит, я прежде у ней только миленькую ручку поцелую…» — и тянет, вижу, целовать руку.
— Mon cher, не кричи,
это все так, и ты, пожалуй, прав, с твоей точки. Кстати, друг мой, что
это случилось с тобой прошлый раз
при Катерине Николаевне? Ты качался… я думал, ты упадешь, и хотел броситься тебя поддержать.
— И оставим, и оставим, я и сам рад все
это оставить… Одним словом, я чрезвычайно перед ней виноват, и даже, помнишь, роптал тогда
при тебе… Забудь
это, друг мой; она тоже изменит свое о тебе мнение, я
это слишком предчувствую… А вот и князь Сережа!
— То есть
это при покойном государе еще вышло-с, — обратился ко мне Петр Ипполитович, нервно и с некоторым мучением, как бы страдая вперед за успех эффекта, — ведь вы знаете
этот камень — глупый камень на улице, к чему, зачем, только лишь мешает, так ли-с?
Вот
этот вельможа и слушает: говорят, пятнадцать тысяч будет стоить, не меньше, и серебром-с (потому что ассигнации
это при покойном государе только обратили на серебро).
— Друг мой, я согласен, что
это было бы глуповато, но тут не моя вина; а так как
при мироздании со мной не справлялись, то я и оставлю за собою право иметь на
этот счет свое мнение.
Я знал давно, что он очень мучил князя. Он уже раз или два приходил
при мне. Я… я тоже имел с ним одно сношение в
этот последний месяц, но на
этот раз я, по одному случаю, немного удивился его приходу.
Это выходило уже из границ, и, главное —
при Стебелькове! Как нарочно, Стебельков хитро и гадко осклабился и украдкой кивнул мне на князя. Я отворотился от
этого глупца.
— Алексей Владимирович Дарзан, Ипполит Александрович Нащокин, — поспешно познакомил их князь;
этого мальчика все-таки можно было рекомендовать: фамилия была хорошая и известная, но нас он давеча не отрекомендовал, и мы продолжали сидеть по своим углам. Я решительно не хотел повертывать к ним головы; но Стебельков
при виде молодого человека стал радостно осклабляться и видимо угрожал заговорить. Все
это мне становилось даже забавно.
— Что
это значит: «не ознаменовали себя»? И наконец, вы
при ваших гостях почти сравняли меня с Стебельковым.
Эта идея так же чудовищна, как и другая клевета на нее же, что она, будто бы еще
при жизни мужа, обещала князю Сергею Петровичу выйти за него, когда овдовеет, а потом не сдержала слова.
Когда я сижу с вами рядом, то не только не могу говорить о дурном, но и мыслей дурных иметь не могу; они исчезают
при вас, и, вспоминая мельком о чем-нибудь дурном подле вас, я тотчас же стыжусь
этого дурного, робею и краснею в душе.
—
Это при свидании, что ли? — чуть-чуть улыбнулась Лиза какою-то мертвенькою, дрожащею улыбкой.
— Но Боже, какая
это была проделка! Послушайте, она дала мне все
это высказать
при третьем лице,
при Татьяне Павловне; та, стало быть, все слышала, что я давеча говорил!
Это…
это ужасно даже вообразить!
О да, она допустила меня высказаться
при Татьяне, она допустила Татьяну, она знала, что тут сидит и подслушивает Татьяна (потому что та не могла не подслушивать), она знала, что та надо мной смеется, —
это ужасно, ужасно!
Служанка действовала с невыразимою медленностью, и
это нарочно, как все служанки в таких случаях, когда приметят, что они господам мешают
при них говорить.
— Нет, всего она не знает. Она не перенесла бы в своем положении. Я теперь ношу мундир моего полка и
при встрече с каждым солдатом моего полка, каждую секунду, сознаю в себе, что я не смею носить
этот мундир.
Может быть, ему слишком уж ярко,
при болезненном настроении его, представилась в
эту минуту вчерашняя смешная и унизительная роль его перед
этой девицей, в согласии которой, как оказывалось теперь, он был все время так спокойно уверен.
— Он слишком знает, — совершенно просто ответил Васин, — что я там ни
при чем. Да и вся
эта молодежь больше болтуны и ничего больше; вы, впрочем, сами лучше всех
это можете помнить.
Но она видела, и видела, что меня хватают слуги, и
это все
при ней,
при ней!
Я уже предупредил вас с самого начала, что весь вопрос относительно
этой дамы, то есть о письме вашем, собственно, к генеральше Ахмаковой долженствует,
при нашем теперешнем объяснении, быть устранен окончательно; вы же все возвращаетесь.
Колокол ударял твердо и определенно по одному разу в две или даже в три секунды, но
это был не набат, а какой-то приятный, плавный звон, и я вдруг различил, что
это ведь — звон знакомый, что звонят у Николы, в красной церкви напротив Тушара, — в старинной московской церкви, которую я так помню, выстроенной еще
при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и «в столпах», — и что теперь только что минула Святая неделя и на тощих березках в палисаднике тушаровского дома уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.
При сем вручил и рапорт, в котором все
это изложено было письменно.