Неточные совпадения
— Брат, ради Бога, пощади
маму,
будь терпелив
с Андреем Петровичем… — прошептала мне сестра.
Помню еще около дома огромные деревья, липы кажется, потом иногда сильный свет солнца в отворенных окнах, палисадник
с цветами, дорожку, а вас,
мама, помню ясно только в одном мгновении, когда меня в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом
было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна в окно…
Мама, если не захотите оставаться
с мужем, который завтра женится на другой, то вспомните, что у вас
есть сын, который обещается
быть навеки почтительным сыном, вспомните и пойдемте, но только
с тем, что «или он, или я», — хотите?
Мамы уже не
было у хозяйки, она ушла и увела
с собой и соседку.
Я пустился домой; в моей душе
был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце
было полно. Подъезжая к дому
мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что
с ней?» — подумал я, став на крыльцо.
— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, — хотел
было сострить Версилов поигривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал
маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее
с газетами и озиралась
с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле
мамы на диване.
— Вы решительно — несчастье моей жизни, Татьяна Павловна; никогда не
буду при вас сюда ездить! — и я
с искренней досадой хлопнул ладонью по столу;
мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них прощения.
— Ну и слава Богу! — сказала
мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, — а то я
было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас
с тобой
будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не
будет?
Помните, в тот вечер у вас, в последний вечер, два месяца назад, как мы сидели
с вами у меня «в гробе» и я расспрашивал вас о
маме и о Макаре Ивановиче, — помните ли, как я
был с вами тогда «развязен»?
— О, по крайней мере я
с ним вчера расплатился, и хоть это
с сердца долой! Лиза, знает
мама? Да как не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем себя считаешь правой, так-таки ни капли не винишь себя? Я не знаю, как это судят по-теперешнему и каких ты мыслей, то
есть насчет меня,
мамы, брата, отца… Знает Версилов?
Объясню заранее: отослав вчера такое письмо к Катерине Николаевне и действительно (один только Бог знает зачем) послав копию
с него барону Бьорингу, он, естественно, сегодня же, в течение дня, должен
был ожидать и известных «последствий» своего поступка, а потому и принял своего рода меры:
с утра еще он перевел
маму и Лизу (которая, как я узнал потом, воротившись еще утром, расхворалась и лежала в постели) наверх, «в гроб», а комнаты, и особенно наша «гостиная»,
были усиленно прибраны и выметены.
— Ничего ему не
будет,
мама, никогда ему ничего не бывает, никогда ничего
с ним не случится и не может случиться. Это такой человек! Вот Татьяна Павловна, ее спросите, коли не верите, вот она. (Татьяна Павловна вдруг вошла в комнату.) Прощайте,
мама. Я к вам сейчас, и когда приду, опять спрошу то же самое…
Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это
была мама, хотя
с того времени, как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал уж ее ни разу.
Дело в том, что визит ее и дозволение ей меня видеть Тушары внутри себя, видимо, считали чрезвычайным
с их стороны снисхождением, так что посланная
маме чашка кофею
была, так сказать, уже подвигом гуманности, сравнительно говоря, приносившим чрезвычайную честь их цивилизованным чувствам и европейским понятиям.
Но, к счастию, вдруг вошла
мама, а то бы я не знаю чем кончил. Она вошла
с только что проснувшимся и встревоженным лицом, в руках у ней
была стклянка и столовая ложка; увидя нас, она воскликнула...
Мама рассказывала мне всегда обо всем домашнем, обыкновенно когда приходила
с супом кормить меня (когда я еще не мог сам
есть), чтобы развлечь меня; я же при этом упорно старался показать каждый раз, что мало интересуюсь всеми этими сведениями, а потому и про Настасью Егоровну не расспросил подробнее, даже промолчал совсем.
Мама чем-то очень
была занята наверху и не сошла при ее приходе, так что мы вдруг очутились
с нею наедине.
Я сидел налево от Макара Ивановича, а Лиза уселась напротив меня направо; у ней, видимо,
было какое-то свое, особое сегодняшнее горе,
с которым она и пришла к
маме; выражение лица ее
было беспокойное и раздраженное.
Мама, стоявшая подле него, уже несколько раз взглядывала на окно
с беспокойством; просто надо бы
было чем-нибудь заслонить окно совсем, но, чтоб не помешать разговору, она вздумала попробовать оттащить скамеечку, на которой сидел Макар Иванович, вправо в сторону: всего-то надо
было подвинуть вершка на три, много на четверть.
В то утро, то
есть когда я встал
с постели после рецидива болезни, он зашел ко мне, и тут я в первый раз узнал от него об их общем тогдашнем соглашении насчет
мамы и Макара Ивановича; причем он заметил, что хоть старику и легче, но доктор за него положительно не отвечает.
Она пришла, однако же, домой еще сдерживаясь, но
маме не могла не признаться. О, в тот вечер они сошлись опять совершенно как прежде: лед
был разбит; обе, разумеется, наплакались, по их обыкновению, обнявшись, и Лиза, по-видимому, успокоилась, хотя
была очень мрачна. Вечер у Макара Ивановича она просидела, не говоря ни слова, но и не покидая комнаты. Она очень слушала, что он говорил.
С того разу
с скамейкой она стала к нему чрезвычайно и как-то робко почтительна, хотя все оставалась неразговорчивою.
Назавтра Лиза не
была весь день дома, а возвратясь уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я
было не хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там уж и
мама и Версилов, вошел. Лиза сидела подле старика и плакала на его плече, а тот,
с печальным лицом, молча гладил ее по головке.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила
с твоей
мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы
есть несколько таких нот — и
с последней нотой обморок!
Там стояли Версилов и
мама.
Мама лежала у него в объятиях, а он крепко прижимал ее к сердцу. Макар Иванович сидел, по обыкновению, на своей скамеечке, но как бы в каком-то бессилии, так что Лиза
с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он не упал; и даже ясно
было, что он все клонится, чтобы упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик
был мертв.
— Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая. У нее
был ребенок от князя Сергея Петровича (по сумасшествию, а не по любви; это — один из подлейших поступков князя Сергея Петровича); ребенок теперь здесь, в той комнате, и я давно хотел тебе показать его. Князь Сергей Петрович не смел сюда приходить и смотреть на ребенка; это
был мой
с ним уговор еще за границей. Я взял его к себе,
с позволения твоей
мамы.
С позволения твоей
мамы хотел тогда и жениться на этой… несчастной…
— Ты сегодня особенно меток на замечания, — сказал он. — Ну да, я
был счастлив, да и мог ли я
быть несчастлив
с такой тоской? Нет свободнее и счастливее русского европейского скитальца из нашей тысячи. Это я, право, не смеясь говорю, и тут много серьезного. Да я за тоску мою не взял бы никакого другого счастья. В этом смысле я всегда
был счастлив, мой милый, всю жизнь мою. И от счастья полюбил тогда твою
маму в первый раз в моей жизни.
О, я слишком знал и тогда, что я всегда начинал любить твою
маму, чуть только мы
с ней разлучались, и всегда вдруг холодел к ней, когда опять
с ней сходились; но тут
было не то, тогда
было не то.
Впрочем, в встрече его
с нею и в двухлетних страданиях его
было много и сложного: «он не захотел фатума жизни; ему нужна
была свобода, а не рабство фатума; через рабство фатума он принужден
был оскорбить
маму, которая просидела в Кенигсберге…» К тому же этого человека, во всяком случае, я считал проповедником: он носил в сердце золотой век и знал будущее об атеизме; и вот встреча
с нею все надломила, все извратила!
Дома Версилова не оказалось, и ушел он действительно чем свет. «Конечно — к
маме», — стоял я упорно на своем. Няньку, довольно глупую бабу, я не расспрашивал, а кроме нее, в квартире никого не
было. Я побежал к
маме и, признаюсь, в таком беспокойстве, что на полдороге схватил извозчика. У
мамы его со вчерашнего вечера не
было.
С мамой были лишь Татьяна Павловна и Лиза. Лиза, только что я вошел, стала собираться уходить.
Затем… затем я, конечно, не мог, при
маме, коснуться до главного пункта, то
есть до встречи
с нею и всего прочего, а главное, до ее вчерашнего письма к нему, и о нравственном «воскресении» его после письма; а это-то и
было главным, так что все его вчерашние чувства, которыми я думал так обрадовать
маму, естественно, остались непонятными, хотя, конечно, не по моей вине, потому что я все, что можно
было рассказать, рассказал прекрасно.
Проснулся я наутро поздно, а спал необыкновенно крепко и без снов, о чем припоминаю
с удивлением, так что, проснувшись, почувствовал себя опять необыкновенно бодрым нравственно, точно и не
было всего вчерашнего дня. К
маме я положил не заезжать, а прямо отправиться в кладбищенскую церковь,
с тем чтобы потом, после церемонии, возвратясь в мамину квартиру, не отходить уже от нее во весь день. Я твердо
был уверен, что во всяком случае встречу его сегодня у
мамы, рано ли, поздно ли — но непременно.
Но одну подробность я слишком запомнил:
мама сидела на диване, а влево от дивана, на особом круглом столике, лежал как бы приготовленный к чему-то образ — древняя икона, без ризы, но лишь
с венчиками на главах святых, которых изображено
было двое.
Во-первых, в лице его я,
с первого взгляда по крайней мере, не заметил ни малейшей перемены. Одет он
был как всегда, то
есть почти щеголевато. В руках его
был небольшой, но дорогой букет свежих цветов. Он подошел и
с улыбкой подал его
маме; та
было посмотрела
с пугливым недоумением, но приняла букет, и вдруг краска слегка оживила ее бледные щеки, а в глазах сверкнула радость.
«На сумасшедших не сердятся, — мелькнуло у меня вдруг в голове, — а Татьяна озверела на него от злости; значит, он — вовсе не сумасшедший…» О, мне все казалось, что это
была аллегория и что ему непременно хотелось
с чем-то покончить, как
с этим образом, и показать это нам,
маме, всем. Но и «двойник»
был тоже несомненно подле него; в этом не
было никакого сомнения…
Я, конечно, зашел и к
маме, во-первых, чтоб проведать бедную
маму, а во-вторых, рассчитывая почти наверно встретить там Татьяну Павловну; но и там ее не
было; она только что куда-то ушла, а
мама лежала больная, и
с ней оставалась одна Лиза.
Порешив
с этим пунктом, я непременно, и уже настоятельно, положил замолвить тут же несколько слов в пользу Анны Андреевны и, если возможно, взяв Катерину Николаевну и Татьяну Павловну (как свидетельницу), привезти их ко мне, то
есть к князю, там помирить враждующих женщин, воскресить князя и… и… одним словом, по крайней мере тут, в этой кучке, сегодня же, сделать всех счастливыми, так что оставались бы лишь один Версилов и
мама.