Неточные совпадения
Я уже знал ее лицо по удивительному портрету, висевшему в кабинете князя; я изучал этот портрет весь этот месяц. При ней же я провел в кабинете
минуты три и ни на
одну секунду не отрывал глаз от ее лица. Но если б я не знал портрета и после этих трех
минут спросили меня: «Какая она?» — я бы ничего не ответил, потому что все у меня заволоклось.
Мне встретился маленький мальчик, такой маленький, что странно, как он мог в такой час очутиться
один на улице; он, кажется, потерял дорогу;
одна баба остановилась было на
минуту его выслушать, но ничего не поняла, развела руками и пошла дальше, оставив его
одного в темноте.
Уединение — главное: я ужасно не любил до самой последней
минуты никаких сношений и ассоциаций с людьми; говоря вообще, начать «идею» я непременно положил
один, это sine qua.
Бывали
минуты, когда Версилов громко проклинал свою жизнь и участь из-за этого кухонного чада, и в этом
одном я ему вполне сочувствовал; я тоже ненавижу эти запахи, хотя они и не проникали ко мне: я жил вверху в светелке, под крышей, куда подымался по чрезвычайно крутой и скрипучей лесенке.
Прошло
минут десять, и вдруг, в самой середине
одного раскатистого взрыва хохота, кто-то, точь-в-точь как давеча, прянул со стула, затем раздались крики обеих женщин, слышно было, как вскочил и Стебельков, что он что-то заговорил уже другим голосом, точно оправдывался, точно упрашивая, чтоб его дослушали…
Я был у ней доселе всего лишь
один раз, в начале моего приезда из Москвы, по какому-то поручению от матери, и помню: зайдя и передав порученное, ушел через
минуту, даже и не присев, а она и не попросила.
Раз там, за границей, в
одну шутливую
минуту, она действительно сказала князю: «может быть», в будущем; но что же это могло означать, кроме лишь легкого слова?
Я до сих пор не понимаю, что у него тогда была за мысль, но очевидно, он в ту
минуту был в какой-то чрезвычайной тревоге (вследствие
одного известия, как сообразил я после). Но это слово «он тебе все лжет» было так неожиданно и так серьезно сказано и с таким странным, вовсе не шутливым выражением, что я весь как-то нервно вздрогнул, почти испугался и дико поглядел на него; но Версилов поспешил рассмеяться.
Теперь мне понятно: он походил тогда на человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в другую комнату, отдаляет,
одним словом, интереснейшую
минуту, зная, что она ни за что не уйдет от него, и все это для большей полноты наслаждения.
Да, эта последняя мысль вырвалась у меня тогда, и я даже не заметил ее. Вот какие мысли, последовательно
одна за другой, пронеслись тогда в моей голове, и я был чистосердечен тогда с собой: я не лукавил, не обманывал сам себя; и если чего не осмыслил тогда в ту
минуту, то потому лишь, что ума недостало, а не из иезуитства пред самим собой.
Кончилось обмороком, но на
одну лишь
минуту; я опомнился, приподнялся на ноги, глядел на него и соображал — и вдруг вся истина открылась столь долго спавшему уму моему!
«То, что она не дворянка, поверьте, не смущало меня ни
минуты, — сказал он мне, — мой дед женат был на дворовой девушке, певице на собственном крепостном театре
одного соседа-помещика.
— И однако, всего будет вернее, если вы их примете в точном смысле. Я, видите ли, страдаю припадками и… разными расстройствами, и даже лечусь, а потому и случилось, что в
одну из подобных
минут…
А между тем твердо говорю, что целый цикл идей и заключений был для меня тогда уже невозможен; я даже и в те
минуты чувствовал про себя сам, что «
одни мысли я могу иметь, а других я уже никак не могу иметь».
Колокол ударял твердо и определенно по
одному разу в две или даже в три секунды, но это был не набат, а какой-то приятный, плавный звон, и я вдруг различил, что это ведь — звон знакомый, что звонят у Николы, в красной церкви напротив Тушара, — в старинной московской церкви, которую я так помню, выстроенной еще при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и «в столпах», — и что теперь только что
минула Святая неделя и на тощих березках в палисаднике тушаровского дома уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.
О, я помню, как бывало мне тогда грустно и как я тосковал иногда в те
минуты, особенно когда оставался подолгу
один.
— Вы все говорите «тайну»; что такое «восполнивши тайну свою»? — спросил я и оглянулся на дверь. Я рад был, что мы
одни и что кругом стояла невозмутимая тишина. Солнце ярко светило в окно перед закатом. Он говорил несколько высокопарно и неточно, но очень искренно и с каким-то сильным возбуждением, точно и в самом деле был так рад моему приходу. Но я заметил в нем несомненно лихорадочное состояние, и даже сильное. Я тоже был больной, тоже в лихорадке, с той
минуты, как вошел к нему.
Он перевел дух и вздохнул. Решительно, я доставил ему чрезвычайное удовольствие моим приходом. Жажда сообщительности была болезненная. Кроме того, я решительно не ошибусь, утверждая, что он смотрел на меня
минутами с какою-то необыкновенною даже любовью: он ласкательно клал ладонь на мою руку, гладил меня по плечу… ну, а
минутами, надо признаться, совсем как бы забывал обо мне, точно
один сидел, и хотя с жаром продолжал говорить, но как бы куда-то на воздух.
Конечно, я и тогда твердо знал, что не пойду странствовать с Макаром Ивановичем и что сам не знаю, в чем состояло это новое стремление, меня захватившее, но
одно слово я уже произнес, хотя и в бреду: «В них нет благообразия!» — «Конечно, думал я в исступлении, с этой
минуты я ищу „благообразия“, а у них его нет, и за то я оставлю их».
Но я как бы сказал себе вдруг в ту
минуту: «Если спрошу хоть
одно слово в объяснение, то опять ввяжусь в этот мир и никогда не порешу с ним».
Одним словом, он ужасно торопился к чему-то перейти. Он был весь чем-то проникнут, с ног до головы, какою-то главнейшею идеей, которую желал формулировать и мне изложить. Он говорил ужасно много и скоро, с напряжением и страданием разъясняя и жестикулируя, но в первые
минуты я решительно ничего не понимал.
Он только что умер, за
минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять
минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда
одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча стал падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за
минуту какую-нибудь до моего прихода.
— Я вас пугаю, но вот что, друзья мои: потешьте меня каплю, сядьте опять и станьте все спокойнее — на
одну хоть
минуту!
О! я не стану описывать мои чувства, да и некогда мне, но отмечу лишь
одно: может быть, никогда не переживал я более отрадных мгновений в душе моей, как в те
минуты раздумья среди глубокой ночи, на нарах, под арестом.
Это была
одна из тех
минут, которые, может быть, случаются и у каждого, но приходят лишь раз какой-нибудь в жизни.
Вот почему Марья, как услышала давеча, что в половине двенадцатого Катерина Николаевна будет у Татьяны Павловны и что буду тут и я, то тотчас же бросилась из дому и на извозчике прискакала с этим известием к Ламберту. Именно про это-то она и должна была сообщить Ламберту — в том и заключалась услуга. Как раз у Ламберта в ту
минуту находился и Версилов. В
один миг Версилов выдумал эту адскую комбинацию. Говорят, что сумасшедшие в иные
минуты ужасно бывают хитры.
— Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для
одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же
минуту из двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без чувств; кровь хлынула из его головы на ковер.