Неточные совпадения
О вероятном прибытии дочери мой князь еще
не знал
ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и
говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется,
не подслушивал: просто
не мог
не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома
не было.
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно, я
не привык к обществу, даже к какому бы ни было. В гимназии я с товарищами был на ты, но ни с кем почти
не был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но
не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово
не входить в споры и
говорить только самое необходимое, так чтоб никто
не мог обо мне
ничего заключить; главное —
не спорить.
— Васин! — вскричал я, — вы меня радуете! Я
не уму вашему удивляюсь, я удивляюсь тому, как можете вы, человек столь чистый и так безмерно надо мной стоящий, — как можете вы со мной идти и
говорить так просто и вежливо, как будто
ничего не случилось!
А кстати: выводя в «Записках» это «новое лицо» на сцену (то есть я
говорю про Версилова), приведу вкратце его формулярный список,
ничего, впрочем,
не означающий. Я это, чтобы было понятнее читателю и так как
не предвижу, куда бы мог приткнуть этот список в дальнейшем течении рассказа.
Говоря это, я вовсе
не думаю равнять себя с Колумбом, и если кто выведет это, тому будет стыдно и больше
ничего.
—
Ничего я и
не говорю про мать, — резко вступился я, — знайте, мама, что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно, были вы сами, и есть теперь, до сих пор, и будете вечно…
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это была случайность: он
ничего не знал и
говорил совсем
не о том, хоть и помянул Ротшильда; но как он мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том
не было никакого сомнения.
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты
не знаешь ровно
ничего.
Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною
не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты
говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
— Ах, милая, напротив, это,
говорят, доброе и рассудительное существо, ее покойник выше всех своих племянниц ценил. Правда, я ее
не так знаю, но — вы бы ее обольстили, моя красавица! Ведь победить вам
ничего не стоит, ведь я же старуха — вот влюблена же в вас и сейчас вас целовать примусь… Ну что бы стоило вам ее обольстить!
— В этой истории, кроме всех этих интриг, которых я
не берусь разбирать, собственно роль Версилова
не имела в себе
ничего особенно предосудительного, — заметил Васин, снисходительно улыбаясь. Ему, кажется, становилось тяжело со мной
говорить, но он только
не показывал вида.
Я был совершенно побежден; я видел несомненное прямодушие, которого в высшей степени
не ожидал. Да и
ничего подобного я
не ожидал. Я что-то пробормотал в ответ и прямо протянул ему мои обе руки; он с радостью потряс их в своих руках. Затем отвел князя и минут с пять
говорил с ним в его спальне.
Ничему не учились,
ничего точно
не знают, ну, а кроме карт и производств захочется
поговорить о чем-нибудь общечеловеческом, поэтическом…
Я даже
ничего о матери и о Лизе
не говорил и… ну и, наконец, о себе самом, о всей моей истории.
С князем он был на дружеской ноге: они часто вместе и заодно играли; но князь даже вздрогнул, завидев его, я заметил это с своего места: этот мальчик был всюду как у себя дома,
говорил громко и весело,
не стесняясь
ничем и все, что на ум придет, и, уж разумеется, ему и в голову
не могло прийти, что наш хозяин так дрожит перед своим важным гостем за свое общество.
—
Ничего я
не понимаю, потому что все это так отвлеченно; и вот черта: ужасно как вы любите отвлеченно
говорить, Андрей Петрович; это — эгоистическая черта; отвлеченно любят
говорить одни только эгоисты.
—
Ничем, мой друг, совершенно
ничем; табакерка заперлась тотчас же и еще пуще, и, главное, заметь, ни я
не допускал никогда даже возможности подобных со мной разговоров, ни она… Впрочем, ты сам
говоришь, что ее знаешь, а потому можешь представить, как к ней идет подобный вопрос… Уж
не знаешь ли ты чего?
— Полно, мой милый, ты преувеличиваешь. Сам же ты
говоришь, что «
ничего не было».
Кроме этого, главного, страдало и мелочное самолюбие: проигрыш унижал меня перед князем, перед Версиловым, хотя тот
ничего не удостоивал
говорить, перед всеми, даже перед Татьяной, — так мне казалось, чувствовалось.
— Вы меня измучили оба трескучими вашими фразами и все фразами, фразами, фразами! Об чести, например! Тьфу! Я давно хотел порвать… Я рад, рад, что пришла минута. Я считал себя связанным и краснел, что принужден принимать вас… обоих! А теперь
не считаю себя связанным
ничем,
ничем, знайте это! Ваш Версилов подбивал меня напасть на Ахмакову и осрамить ее…
Не смейте же после того
говорить у меня о чести. Потому что вы — люди бесчестные… оба, оба; а вы разве
не стыдились у меня брать мои деньги?
— Никто
ничего не знает, никому из знакомых он
не говорил и
не мог сказать, — прервала меня Лиза, — а про Стебелькова этого я знаю только, что Стебельков его мучит и что Стебельков этот мог разве лишь догадаться… А о тебе я ему несколько раз
говорила, и он вполне мне верил, что тебе
ничего не известно, и вот только
не знаю, почему и как это у вас вчера вышло.
Андрей Петрович,
говоря вчера здесь о дворянстве,
не сказал мне
ничего нового, будьте уверены.
Тут они меня схватили и удержали: один слуга набросил на меня шубу, другой подал шляпу, и — я уж
не помню, что они тут
говорили; они что-то
говорили, а я стоял и их слушал,
ничего не понимая.
Когда я вбежал к Татьяне Павловне, то в первую минуту
не мог
ничего говорить и нижняя челюсть моя тряслась как в лихорадке.
В бреду я несколько раз
говорил о Ламберте; но, очнувшись от бреда и приглядываясь, я скоро сообразил, что о Ламберте все осталось в тайне и что они
ничего не знают,
не исключая и Версилова.
Это они
говорили про Татьяну Павловну, и я еще совсем
не знал
ничего об этой истории.
Обступили его погорельцы, взвыли — обещал помочь и приказ отдал, а потом призвал управляющего и все отменил: «
Не надоть,
говорит,
ничего давать» — и
не сказал за что.
Одним словом, он ужасно торопился к чему-то перейти. Он был весь чем-то проникнут, с ног до головы, какою-то главнейшею идеей, которую желал формулировать и мне изложить. Он
говорил ужасно много и скоро, с напряжением и страданием разъясняя и жестикулируя, но в первые минуты я решительно
ничего не понимал.
Вообще, я
не расспрашивал, а
говорил лишь он, а я делал вид, что роюсь в моем чемодане (в котором почти
ничего и
не оставалось).
И у него ужасно странные мысли: он вам вдруг
говорит, что и подлец, и честный — это все одно и нет разницы; и что
не надо
ничего делать, ни доброго, ни дурного, или все равно — можно делать и доброе, и дурное, а что лучше всего лежать,
не снимая платья по месяцу, пить, да есть, да спать — и только.
Ах, Ламберт, ты
ничего не понимаешь: ты глуп, как палец; я
говорю тебе теперь об этих принципах, а ты, верно,
ничего не понимаешь.
Было уже пять часов пополудни; наш разговор продолжался, и вдруг я заметил в лице мамы как бы содрогание; она быстро выпрямилась и стала прислушиваться, тогда как говорившая в то время Татьяна Павловна продолжала
говорить,
ничего не замечая.
Они сидели друг против друга за тем же столом, за которым мы с ним вчера пили вино за его «воскресение»; я мог вполне видеть их лица. Она была в простом черном платье, прекрасная и, по-видимому, спокойная, как всегда.
Говорил он, а она с чрезвычайным и предупредительным вниманием его слушала. Может быть, в ней и видна была некоторая робость. Он же был страшно возбужден. Я пришел уже к начатому разговору, а потому некоторое время
ничего не понимал. Помню, она вдруг спросила...
— Чего вам? вам дико, что я так
говорю? — улыбнулся он бледной улыбкой. — Я думаю, что если б только это могло вас прельстить, то я бы простоял где-нибудь тридцать лет столпником на одной ноге… Я вижу: вам меня жаль; ваше лицо
говорит: «Я бы полюбила тебя, если б могла, но я
не могу»… Да?
Ничего, у меня нет гордости. Я готов, как нищий, принять от вас всякую милостыню — слышите, всякую… У нищего какая же гордость?
— C'est un ange, c'est un ange du ciel! [Это ангел, ангел небесный! (франц.)] — восклицал он. — Всю жизнь я был перед ней виноват… и вот теперь! Chere enfant, я
не верю
ничему,
ничему не верю! Друг мой, скажи мне: ну можно ли представить, что меня хотят засадить в сумасшедший дом? Je dis des choses charmantes et tout le monde rit… [Я
говорю прелестные вещи, и все хохочут… (франц.)] и вдруг этого-то человека — везут в сумасшедший дом?
Неточные совпадения
Городничий. Да я так только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того, что называет в письме Андрей Иванович грешками, я
ничего не могу сказать. Да и странно
говорить: нет человека, который бы за собою
не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого
говорят.
Городничий (делая Бобчинскому укорительный знак, Хлестакову).Это-с
ничего. Прошу покорнейше, пожалуйте! А слуге вашему я скажу, чтобы перенес чемодан. (Осипу.)Любезнейший, ты перенеси все ко мне, к городничему, — тебе всякий покажет. Прошу покорнейше! (Пропускает вперед Хлестакова и следует за ним, но, оборотившись,
говорит с укоризной Бобчинскому.)Уж и вы!
не нашли другого места упасть! И растянулся, как черт знает что такое. (Уходит; за ним Бобчинский.)
В желудке-то у меня… с утра я
ничего не ел, так желудочное трясение…» — да-с, в желудке-то у Петра Ивановича… «А в трактир, —
говорит, — привезли теперь свежей семги, так мы закусим».
Почтмейстер. Нет, о петербургском
ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы
не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет,
говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Анна Андреевна. Ну да, Добчинский, теперь я вижу, — из чего же ты споришь? (Кричит в окно.)Скорей, скорей! вы тихо идете. Ну что, где они? А? Да
говорите же оттуда — все равно. Что? очень строгий? А? А муж, муж? (Немного отступя от окна, с досадою.)Такой глупый: до тех пор, пока
не войдет в комнату,
ничего не расскажет!