Неточные совпадения
Но объяснить, кого я встретил, так, заранее, когда никто
ничего не знает,
будет пошло; даже, я думаю, и тон этот пошл: дав себе слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю в эти красоты.
И он прав:
ничего нет глупее, как называться Долгоруким,
не будучи князем. Эту глупость я таскаю на себе без вины. Впоследствии, когда я стал уже очень сердиться, то на вопрос: ты князь? всегда отвечал...
Правда, в женщинах я
ничего не знаю, да и знать
не хочу, потому что всю жизнь
буду плевать и дал слово.
В этом я убежден, несмотря на то что
ничего не знаю, и если бы
было противное, то надо бы
было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных и в таком только виде держать их при себе; может
быть, этого очень многим хотелось бы.
Служил я на пятидесяти рублях в месяц, но совсем
не знал, как я
буду их получать; определяя меня сюда, мне
ничего не сказали.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще
не знал
ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется,
не подслушивал: просто
не мог
не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома
не было.
— Я
ничего не читал и совсем
не литературен. Я читал, что попадется, а последние два года совсем
ничего не читал и
не буду читать.
—
Ничего этого я
не заметил, вот уж месяц с ним живу, — отвечал я, вслушиваясь с нетерпеньем. Мне ужасно
было досадно, что он
не оправился и мямлил так бессвязно.
Я действительно
был в некотором беспокойстве. Конечно, я
не привык к обществу, даже к какому бы ни
было. В гимназии я с товарищами
был на ты, но ни с кем почти
не был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но
не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово
не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто
не мог обо мне
ничего заключить; главное —
не спорить.
С замиранием представлял я себе иногда, что когда выскажу кому-нибудь мою идею, то тогда у меня вдруг
ничего не останется, так что я стану похож на всех, а может
быть, и идею брошу; а потому берег и хранил ее и трепетал болтовни.
— Долго рассказывать… А отчасти моя идея именно в том, чтоб оставили меня в покое. Пока у меня
есть два рубля, я хочу жить один, ни от кого
не зависеть (
не беспокойтесь, я знаю возражения) и
ничего не делать, — даже для того великого будущего человечества, работать на которого приглашали господина Крафта. Личная свобода, то
есть моя собственная-с, на первом плане, а дальше знать
ничего не хочу.
Да зачем я непременно должен любить моего ближнего или ваше там будущее человечество, которое я никогда
не увижу, которое обо мне знать
не будет и которое в свою очередь истлеет без всякого следа и воспоминания (время тут
ничего не значит), когда Земля обратится в свою очередь в ледяной камень и
будет летать в безвоздушном пространстве с бесконечным множеством таких же ледяных камней, то
есть бессмысленнее чего нельзя себе и представить!
Я выпалил все это нервно и злобно, порвав все веревки. Я знал, что лечу в яму, но я торопился, боясь возражений. Я слишком чувствовал, что сыплю как сквозь решето, бессвязно и через десять мыслей в одиннадцатую, но я торопился их убедить и перепобедить. Это так
было для меня важно! Я три года готовился! Но замечательно, что они вдруг замолчали, ровно
ничего не говорили, а все слушали. Я все продолжал обращаться к учителю...
— Я сам знаю, что я, может
быть, сброд всех самолюбий и больше
ничего, — начал я, — но
не прошу прощения.
— Если Марья Ивановна
не открыла
ничего даже вам, то, может
быть, у ней и нет
ничего.
Мне встретился маленький мальчик, такой маленький, что странно, как он мог в такой час очутиться один на улице; он, кажется, потерял дорогу; одна баба остановилась
было на минуту его выслушать, но
ничего не поняла, развела руками и пошла дальше, оставив его одного в темноте.
А кстати: выводя в «Записках» это «новое лицо» на сцену (то
есть я говорю про Версилова), приведу вкратце его формулярный список,
ничего, впрочем,
не означающий. Я это, чтобы
было понятнее читателю и так как
не предвижу, куда бы мог приткнуть этот список в дальнейшем течении рассказа.
Говоря это, я вовсе
не думаю равнять себя с Колумбом, и если кто выведет это, тому
будет стыдно и больше
ничего.
Ну пусть эти случаи даже слишком редки; все равно, главным правилом
будет у меня —
не рисковать
ничем, и второе — непременно в день хоть сколько-нибудь нажить сверх минимума, истраченного на мое содержание, для того чтобы ни единого дня
не прерывалось накопление.
Я
буду ласков и с теми и с другими и, может
быть, дам им денег, но сам от них
ничего не возьму.
Может
быть, даже обращусь в того нищего, который умер на пароходе, с тою разницею, что в рубище моем
не найдут
ничего зашитого.
Жертве, конечно,
ничего нельзя
было сделать,
не кричать же ей: свидетелей нет, да и странно как-то жаловаться.
Любил я тоже, что в лице ее вовсе
не было ничего такого грустного или ущемленного; напротив, выражение его
было бы даже веселое, если б она
не тревожилась так часто, совсем иногда попусту, пугаясь и схватываясь с места иногда совсем из-за
ничего или вслушиваясь испуганно в чей-нибудь новый разговор, пока
не уверялась, что все по-прежнему хорошо.
—
Ничего я и
не говорю про мать, — резко вступился я, — знайте, мама, что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно,
были вы сами, и
есть теперь, до сих пор, и
будете вечно…
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это
была случайность: он
ничего не знал и говорил совсем
не о том, хоть и помянул Ротшильда; но как он мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том
не было никакого сомнения.
Тут мое лакейство пригодилось мне инстинктивно: я старался изо всех сил угодить и нисколько
не оскорблялся, потому что
ничего еще я этого
не понимал, и удивляюсь даже до сей поры тому, что
был так еще тогда глуп, что
не мог понять, как я всем им неровня.
— О да, ты
был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет
ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все, что ты намерен
был открыть или сообщить, и
ничего больше у тебя
не было?
— Да я, собственно, из чувства меры:
не стоило такого треску, и нарушена
была мера. Целый месяц молчал, собирался, и вдруг —
ничего!
Представь себе, мне вообразилось, что он меня боится, то
есть моего крепостного права, и, помню, я всеми силами старался его ободрить; я его уговаривал,
ничего не опасаясь, высказать все его желания, и даже со всевозможною критикой.
Вообще они, когда
ничего не говорят — всего хуже, а это
был мрачный характер, и, признаюсь, я
не только
не доверял ему, призывая в кабинет, но ужасно даже боялся: в этой среде
есть характеры, и ужасно много, которые заключают в себе, так сказать, олицетворение непорядочности, а этого боишься пуще побоев.
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты
не знаешь ровно
ничего.
Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною
не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
— Нет-с, я
ничего не принимал у Ахмаковой. Там, в форштадте,
был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили, такое там у них положение на докторов, и никто-то его вдобавок
не знал, так вот он тут
был вместо меня… Я же его и посоветовал, для мрака неизвестности. Вы следите? А я только практический совет один дал, по вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по вопросу секретнейшему-с, глаз на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
Объяснение это последовало при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал, что мы жили в особом флигеле на дворе; эта квартира
была помечена тринадцатым номером. Еще
не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко, с нетерпением и раздражением: «Где квартира номер тринадцать?» Это спрашивала дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется,
ничего не ответили или даже прогнали, и она сходила с крылечка вниз, с надрывом и злобой.
— Про это я
ничего не знаю, — заключил Васин. — Лидия Ахмакова умерла недели две спустя после своего разрешения; что тут случилось —
не знаю. Князь, только лишь возвратясь из Парижа, узнал, что
был ребенок, и, кажется, сначала
не поверил, что от него… Вообще, эту историю со всех сторон держат в секрете даже до сих пор.
Действительно, Васин, при всем своем уме, может
быть,
ничего не смыслил в женщинах, так что целый цикл идей и явлений оставался ему неизвестен.
Кроме того,
есть характеры, так сказать, слишком уж обшарканные горем, долго всю жизнь терпевшие, претерпевшие чрезвычайно много и большого горя, и постоянного по мелочам и которых
ничем уже
не удивишь, никакими внезапными катастрофами и, главное, которые даже перед гробом любимейшего существа
не забудут ни единого из столь дорого доставшихся правил искательного обхождения с людьми.
— Господин Стебельков, — ввязался я вдруг, — причиной всему.
Не было бы его,
ничего бы
не вышло; он подлил масла в огонь.
Я
был совершенно побежден; я видел несомненное прямодушие, которого в высшей степени
не ожидал. Да и
ничего подобного я
не ожидал. Я что-то пробормотал в ответ и прямо протянул ему мои обе руки; он с радостью потряс их в своих руках. Затем отвел князя и минут с пять говорил с ним в его спальне.
Но я
был так смущен и поражен, что
ничего почти
не разобрал, а пролепетал только, что мне необходимо домой, затем настойчиво и быстро вышел.
Выйдя на улицу, я повернул налево и пошел куда попало. В голове у меня
ничего не вязалось. Шел я тихо и, кажется, прошел очень много, шагов пятьсот, как вдруг почувствовал, что меня слегка ударили по плечу. Обернулся и увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а на капельку и лукавое,
было в ее сияющем взгляде.
И во-первых, никто бы меня
не узнал, кто видел меня назад два месяца; по крайней мере снаружи, то
есть и узнал бы, но
ничего бы
не разобрал.
Читатель, я начинаю теперь историю моего стыда и позора, и
ничто в жизни
не может для меня
быть постыднее этих воспоминаний!
Тогда, разумеется, начнется, так сказать, всеобщее окисление; прибудет много жида, и начнется жидовское царство; а засим все те, которые никогда
не имели акций, да и вообще
ничего не имели, то
есть все нищие, естественно
не захотят участвовать в окислении…
— Слушайте,
ничего нет выше, как
быть полезным. Скажите, чем в данный миг я всего больше могу
быть полезен? Я знаю, что вам
не разрешить этого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я и пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?
С князем он
был на дружеской ноге: они часто вместе и заодно играли; но князь даже вздрогнул, завидев его, я заметил это с своего места: этот мальчик
был всюду как у себя дома, говорил громко и весело,
не стесняясь
ничем и все, что на ум придет, и, уж разумеется, ему и в голову
не могло прийти, что наш хозяин так дрожит перед своим важным гостем за свое общество.
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше
ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета, на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать
буду…
Не я
буду, если
не выиграю! Я
не пристрастился; это
не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб
не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что
не выйду от вас…
Да, да, это-то «счастье» и
было тогда главною причиною, что я, как слепой крот,
ничего, кроме себя,
не понимал и
не видел!
— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, — хотел
было сострить Версилов поигривее и подружелюбнее; но у него как-то
не вышло, и он только пуще испугал маму, которая, разумеется,
ничего не поняла в сравнении ее с газетами и озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле мамы на диване.
Я тотчас понял, только что она вошла, что она непременно на меня накинется; даже
был немножко уверен, что она, собственно, для этого и пришла, а потому я стал вдруг необыкновенно развязен; да и
ничего мне это
не стоило, потому что я все еще, с давешнего, продолжал
быть в радости и в сиянии.
Да и намека такого
не могло
быть, потому что в ту минуту я ровнешенько
ничего не знал.