Неточные совпадения
Маленькие дети его были
не при нем, по обыкновению, а у родственников; так он всю жизнь поступал с
своими детьми, с законными и незаконными.
Я сейчас вообразил, что если б у меня был хоть один читатель, то наверно бы расхохотался надо мной, как над смешнейшим подростком, который, сохранив
свою глупую невинность, суется рассуждать и решать, в чем
не смыслит.
А человеку, который приехал с «Антоном Горемыкой», разрушать, на основании помещичьего права, святость брака, хотя и
своего дворового, было бы очень зазорно перед самим собою, потому что, повторяю, про этого «Антона Горемыку» он еще
не далее как несколько месяцев тому назад, то есть двадцать лет спустя, говорил чрезвычайно серьезно.
Я приставал к нему раз-другой прошлого года, когда можно было с ним разговаривать (потому что
не всегда можно было с ним разговаривать), со всеми этими вопросами и заметил, что он, несмотря на всю
свою светскость и двадцатилетнее расстояние, как-то чрезвычайно кривился.
Да и сверх того, им было вовсе
не до русской литературы; напротив, по его же словам (он как-то раз расходился), они прятались по углам, поджидали друг друга на лестницах, отскакивали как мячики, с красными лицами, если кто проходил, и «тиран помещик» трепетал последней поломойки, несмотря на все
свое крепостное право.
Вопрос следующий: как она-то могла, она сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная всеми понятиями о законности брака, придавленная, как бессильная муха, она, уважавшая
своего Макара Ивановича
не меньше чем какого-то Бога, как она-то могла, в какие-нибудь две недели, дойти до такого греха?
Объяснить разве можно тем, что сделала она
не помня себя, то есть
не в том смысле, как уверяют теперь адвокаты про
своих убийц и воров, а под тем сильным впечатлением, которое, при известном простодушии жертвы, овладевает фатально и трагически.
При этом замечу, что Макар Иванович был настолько остроумен, что никогда
не прописывал «его высокородия достопочтеннейшего господина Андрея Петровича»
своим «благодетелем», хотя и прописывал неуклонно в каждом письме
свой всенижайший поклон, испрашивая у него милости, а на самого его благословение Божие.
Никогда ни о чем
не просил; зато раз года в три непременно являлся домой на побывку и останавливался прямо у матери, которая, всегда так приходилось, имела
свою квартиру, особую от квартиры Версилова.
Впрочем, приглядываясь к нему во весь этот месяц, я видел высокомерного человека, которого
не общество исключило из
своего круга, а который скорее сам прогнал общество от себя, — до того он смотрел независимо.
Поясню с самого начала, что этот князь Сокольский, богач и тайный советник, нисколько
не состоял в родстве с теми московскими князьями Сокольскими (ничтожными бедняками уже несколько поколений сряду), с которыми Версилов вел
свою тяжбу.
Распорядился же старый князь в отсутствие
своей дочери, вдовы-генеральши, которая наверно бы ему
не позволила этого шагу.
Но он только сухо ответил, что «ничего
не знает», и уткнулся в
свою разлинованную книгу, в которую с каких-то бумажек вставлял какие-то счеты.
Упоминаю теперь с любопытством, что мы с ним почти никогда и
не говорили о генеральше, то есть как бы избегали говорить: избегал особенно я, а он в
свою очередь избегал говорить о Версилове, и я прямо догадался, что он
не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Ну, а эти девочки (elles sont charmantes [Они очаровательны (франц.).]) и их матери, которые приезжают в именины, — так ведь они только
свою канву привозят, а сами ничего
не умеют сказать.
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно, Бог знает с чего) он обыкновенно на некоторое время как бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся, так что все это было
не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про
свою дочь, да еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Он уже
не слушал и забыл
свой вопрос.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с
своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности
не стоит).
Впрочем, и все, что описывал до сих пор, по-видимому с такой ненужной подробностью, — все это ведет в будущее и там понадобится. В
своем месте все отзовется; избежать
не умел; а если скучно, то прошу
не читать.
— Вовсе
не толпа. Приходят только знакомые, и уж все
свои, будь покоен.
Что-то было такое в его лице, чего бы я
не захотел в
свое, что-то такое слишком уж спокойное в нравственном смысле, что-то вроде какой-то тайной, себе неведомой гордости.
–…второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а
не иметь
своей самостоятельной роли в судьбах человечества. Ввиду этого, может быть и справедливого,
своего вывода господин Крафт пришел к заключению, что всякая дальнейшая деятельность всякого русского человека должна быть этой идеей парализована, так сказать, у всех должны опуститься руки и…
— По-моему, всякий имеет право иметь
свои чувства… если по убеждению… с тем, чтоб уж никто его
не укорял за них, — обратился я к Васину. Хоть я проговорил и бойко, но точно
не я, а во рту точно чужой язык шевелился.
Да зачем я непременно должен любить моего ближнего или ваше там будущее человечество, которое я никогда
не увижу, которое обо мне знать
не будет и которое в
свою очередь истлеет без всякого следа и воспоминания (время тут ничего
не значит), когда Земля обратится в
свою очередь в ледяной камень и будет летать в безвоздушном пространстве с бесконечным множеством таких же ледяных камней, то есть бессмысленнее чего нельзя себе и представить!
Сделал же это
не прямо, а, «по обыкновению
своему», наветами, наведениями и всякими извилинами, «на что он великий мастер», выразился Крафт.
Но отца эта мысль испугала; он, по мере отвращения от Катерины Николавны, которую прежде очень любил, стал чуть
не боготворить
свою дочь, особенно после удара.
По иным вариантам, Катерина Николавна ужасно любила
свою падчерицу и теперь, как оклеветанная перед нею, была в отчаянии,
не говоря уже об отношениях к больному мужу.
Утверждали (Андроников, говорят, слышал от самой Катерины Николавны), что, напротив, Версилов, прежде еще, то есть до начала чувств молодой девицы, предлагал
свою любовь Катерине Николавне; что та, бывшая его другом, даже экзальтированная им некоторое время, но постоянно ему
не верившая и противоречившая, встретила это объяснение Версилова с чрезвычайною ненавистью и ядовито осмеяла его.
В то время в выздоравливавшем князе действительно, говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть
не бросать
свои деньги на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать на Бог знает что большими кушами, даже на разные тамошние учреждения; у одного русского светского мота чуть
не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы начал мечтать о браке.
— Вы думаете, она
не нашла у Марьи Ивановны? — спросил я, имея
свою мысль.
Оно доказывало лишь то, думал я тогда, что я
не в силах устоять даже и пред глупейшими приманками, тогда как сам же сказал сейчас Крафту, что у меня есть «
свое место», есть
свое дело и что если б у меня было три жизни, то и тогда бы мне было их мало.
Если б Колумб перед открытием Америки стал рассказывать
свою идею другим, я убежден, что его бы ужасно долго
не поняли.
— Слышали, — скажут мне, —
не новость. Всякий фатер в Германии повторяет это
своим детям, а между тем ваш Ротшильд (то есть покойный Джемс Ротшильд, парижский, я о нем говорю) был всего только один, а фатеров мильоны.
Ответ ясный: потому что ни один из них, несмотря на все их хотенье, все-таки
не до такой степени хочет, чтобы, например, если уж никак нельзя иначе нажить, то стать даже и нищим; и
не до такой степени упорен, чтобы, даже и став нищим,
не растратить первых же полученных копеек на лишний кусок себе или
своему семейству.
Чем нажил нищий
свои деньги, как
не фанатизмом характера и упорством?
Но будь я богат, как Ротшильд, — кто будет справляться с лицом моим и
не тысячи ли женщин, только свистни, налетят ко мне с
своими красотами?
Будь только у меня могущество, рассуждал я, мне и
не понадобится оно вовсе; уверяю, что сам, по
своей воле, займу везде последнее место.
Господа, неужели независимость мысли, хотя бы и самая малая, столь тяжела для вас? Блажен, кто имеет идеал красоты, хотя бы даже ошибочный! Но в
свой я верую. Я только
не так изложил его, неумело, азбучно. Через десять лет, конечно, изложил бы лучше. А это сберегу на память.
Пивший молодой человек почти совсем
не говорил ни слова, а собеседников около него усаживалось все больше и больше; он только всех слушал, беспрерывно ухмылялся с слюнявым хихиканьем и, от времени до времени, но всегда неожиданно, производил какой-то звук, вроде «тюр-люр-лю!», причем как-то очень карикатурно подносил палец к
своему носу.
Может быть, тут и заплакала бы, но произошло другое: размахнулась и
своею маленькой тощей рукой влепила студенту такую пощечину, которой ловче, может быть, никогда
не было дано.
Сестра воротилась с работы передо мной лишь за минуту и еще
не выходила из
своей каморки.
В этом же кабинете, на мягком и тоже истасканном диване, стлали ему и спать; он ненавидел этот
свой кабинет и, кажется, ничего в нем
не делал, а предпочитал сидеть праздно в гостиной по целым часам.
Бывали минуты, когда Версилов громко проклинал
свою жизнь и участь из-за этого кухонного чада, и в этом одном я ему вполне сочувствовал; я тоже ненавижу эти запахи, хотя они и
не проникали ко мне: я жил вверху в светелке, под крышей, куда подымался по чрезвычайно крутой и скрипучей лесенке.
Он вошел очень довольный собой, так довольный, что и нужным
не нашел скрыть
свое расположение.
Да и вообще он привык перед нами, в последнее время, раскрываться без малейшей церемонии, и
не только в
своем дурном, но даже в смешном, чего уж всякий боится; между тем вполне сознавал, что мы до последней черточки все поймем.
Не прими на
свой счет, Софья…
— Конечно, вы знаете мою мысль, Андрей Петрович, они бы прекратили иск, если б вы предложили поделить пополам в самом начале; теперь, конечно, поздно. Впрочем,
не смею судить… Я ведь потому, что покойник, наверно,
не обошел бы их в
своем завещании.
— Друг мой,
не претендуй, что она мне открыла твои секреты, — обратился он ко мне, — к тому же она с добрым намерением — просто матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь, я бы и без того угадал, что ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него «
своя идея», Татьяна Павловна, я вам говорил.
— Оставим мое честное лицо, — продолжал я рвать, — я знаю, что вы часто видите насквозь, хотя в других случаях
не дальше куриного носа, — и удивлялся вашей способности проницать. Ну да, у меня есть «
своя идея». То, что вы так выразились, конечно случайность, но я
не боюсь признаться: у меня есть «идея».
Не боюсь и
не стыжусь.
Татьяна Павловна! Моя мысль — что он хочет… стать Ротшильдом, или вроде того, и удалиться в
свое величие. Разумеется, он нам с вами назначит великодушно пенсион — мне-то, может быть, и
не назначит, — но, во всяком случае, только мы его и видели. Он у нас как месяц молодой — чуть покажется, тут и закатится.