Неточные совпадения
Впрочем, приглядываясь
к нему во весь этот месяц, я видел высокомерного человека, которого не общество исключило из своего круга, а который скорее сам прогнал общество от
себя, — до того он смотрел независимо.
Я никогда не ходил на аукционы, я еще не позволял
себе этого; и хоть теперешний «шаг» мой был только примерный, но и
к этому шагу я положил прибегнуть лишь тогда, когда кончу с гимназией, когда порву со всеми, когда забьюсь в скорлупу и стану совершенно свободен.
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык
к обществу, даже
к какому бы ни было. В гимназии я с товарищами был на ты, но ни с кем почти не был товарищем, я сделал
себе угол и жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал
себе слово не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
— Нынешнее время, — начал он сам, помолчав минуты две и все смотря куда-то в воздух, — нынешнее время — это время золотой средины и бесчувствия, страсти
к невежеству, лени, неспособности
к делу и потребности всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы
себе идею.
— Есть. До свиданья, Крафт; благодарю вас и жалею, что вас утрудил! Я бы, на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове, всех бы
к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про
себя — мне какое дело!
На какой ляд дернуло меня идти
к Дергачеву и выскочить с моими глупостями, давно зная за
собой, что ничего не сумею рассказать умно и толково и что мне всего выгоднее молчать?
Так как хлеба
к обеду подавали гораздо менее двух с половиной фунтов, то потихоньку хлеб прикупал от
себя.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит
себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках
к читателю, то это только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
Опять-таки, я давно уже заметил в
себе черту, чуть не с детства, что слишком часто обвиняю, слишком наклонен
к обвинению других; но за этой наклонностью весьма часто немедленно следовала другая мысль, слишком уже для меня тяжелая: «Не я ли сам виноват вместо них?» И как часто я обвинял
себя напрасно!
Зачем они не подходят прямо и откровенно и
к чему я непременно сам и первый обязан
к ним лезть? — вот о чем я
себя спрашивал.
Я особенно оценил их деликатность в том, что они оба не позволили
себе ни малейшей шутки надо мною, а стали, напротив, относиться
к делу так же серьезно, как и следовало.
Версилов
к образам, в смысле их значения, был очевидно равнодушен и только морщился иногда, видимо сдерживая
себя, от отраженного от золоченой ризы света лампадки, слегка жалуясь, что это вредит его зрению, но все же не мешал матери зажигать.
«Тут эмская пощечина!» — подумал я про
себя. Документ, доставленный Крафтом и бывший у меня в кармане, имел бы печальную участь, если бы попался
к нему в руки. Я вдруг почувствовал, что все это сидит еще у меня на шее; эта мысль, в связи со всем прочим, конечно, подействовала на меня раздражительно.
Потом
к вечеру Татьяна Павловна разрядилась сама довольно пышно, так даже, что я не ожидал, и повезла меня с
собой в карете.
Однажды, для этого только раза, схожу
к Васину, думал я про
себя, а там — там исчезну для всех надолго, на несколько месяцев, а для Васина даже особенно исчезну; только с матерью и с сестрой, может, буду видеться изредка.
— Я привык. А вот что вижу вас у
себя, то никак не могу
к тому привыкнуть после всего, что вышло внизу.
К тому же, видит Бог, что все это произошло в высшей степени нечаянно… ну а потом, сколько было в силах моих, и гуманно; по крайней мере сколько я тогда представлял
себе подвиг гуманности.
Все это я обдумал и совершенно уяснил
себе, сидя в пустой комнате Васина, и мне даже вдруг пришло в голову, что пришел я
к Васину, столь жаждая от него совета, как поступить, — единственно с тою целью, чтобы он увидал при этом, какой я сам благороднейший и бескорыстнейший человек, а стало быть, чтоб и отмстить ему тем самым за вчерашнее мое перед ним принижение.
Я пристал
к нему, и вот что узнал,
к большому моему удивлению: ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь «не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они, как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от
себя князя, «чему, кажется, тот был рад».
Я было стала ей говорить, всплакнула даже тут же на постели, — отвернулась она
к стене: «Молчите, говорит, дайте мне спать!» Наутро смотрю на нее, ходит, на
себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне, перед судом Божиим скажу: не в своем уме она тогда была!
По-настоящему, я совершенно был убежден, что Версилов истребит письмо, мало того, хоть я говорил Крафту про то, что это было бы неблагородно, и хоть и сам повторял это про
себя в трактире, и что «я приехал
к чистому человеку, а не
к этому», — но еще более про
себя, то есть в самом нутре души, я считал, что иначе и поступить нельзя, как похерив документ совершенно.
Но, услыхав теперь о подвиге Версилова, я пришел в восторг искренний, полный, с раскаянием и стыдом осуждая мой цинизм и мое равнодушие
к добродетели, и мигом, возвысив Версилова над
собою бесконечно, я чуть не обнял Васина.
Впрочем, сюртук мой был еще не совсем скверен, но, попав
к князю, я вспомнил о предложении Версилова сшить
себе платье.
— Нет, не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, — не можете же вы не ощущать в
себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что… не знаю… кажется, не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут одно только может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше
к нему, не правда ли?
— У Столбеевой. Когда мы в Луге жили, я у ней по целым дням сиживала; она и маму у
себя принимала и
к нам даже ходила. А она ни
к кому почти там не ходила. Андрею Петровичу она дальняя родственница, и князьям Сокольским родственница: она князю какая-то бабушка.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само
собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не пошел
к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
— Пожалуйста, без театральных жестов — сделайте одолжение. Я знаю, что то, что я делаю, — подло, что я — мот, игрок, может быть, вор… да, вор, потому что я проигрываю деньги семейства, но я вовсе не хочу надо мной судей. Не хочу и не допускаю. Я — сам
себе суд. И
к чему двусмысленности? Если он мне хотел высказать, то и говори прямо, а не пророчь сумбур туманный. Но, чтоб сказать это мне, надо право иметь, надо самому быть честным…
— Я теперь здесь сижу и спрашиваю
себя: почему мне всегда приятнее вас находить за книгой, чем за рукодельем? Нет, право, рукоделье
к вам почему-то нейдет. В этом смысле я в Андрея Петровича.
— Два месяца назад я здесь стоял за портьерой… вы знаете… а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо. Я выскочил и, вне
себя, проговорился. Вы тотчас поняли, что я что-то знаю… вы не могли не понять… вы искали важный документ и опасались за него… Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам, что ваши подозрения были основательны: этот документ существует… то есть был… я его видел; это — ваше письмо
к Андроникову, так ли?
— Ах, это было так дурно и так легкомысленно с моей стороны! — воскликнула она, приподнимая
к лицу свою руку и как бы стараясь закрыться рукой, — мне стыдно было еще вчера, а потому я и была так не по
себе, когда вы у меня сидели…
— Cher enfant, я всегда предчувствовал, что мы, так или иначе, а с тобой сойдемся: эта краска в твоем лице пришла же теперь
к тебе сама
собой и без моих указаний, а это, клянусь, для тебя же лучше… Ты, мой милый, я замечаю, в последнее время много приобрел… неужто в обществе этого князька?
— Я это знаю от нее же, мой друг. Да, она — премилая и умная. Mais brisons-là, mon cher. Мне сегодня как-то до странности гадко — хандра, что ли? Приписываю геморрою. Что дома? Ничего? Ты там, разумеется, примирился и были объятия? Cela va sanà dire. [Это само
собой разумеется (франц.).] Грустно как-то
к ним иногда бывает возвращаться, даже после самой скверной прогулки. Право, иной раз лишний крюк по дождю сделаю, чтоб только подольше не возвращаться в эти недра… И скучища же, скучища, о Боже!
— Но возможность, главное — возможность только предположить вашу любовь
к Катерине Николаевне! Простите, я все еще не выхожу из остолбенения. Я никогда, никогда не дозволял
себе говорить с вами на эту или на подобную тему…
— Ну, представь же
себе, я заходил
к Татьяне Павловне ровнешенько в половину четвертого, минута в минуту, и она встретила меня в кухне: я ведь почти всегда
к ней хожу через черный ход.
Я уж таю про
себя и ни
к кому не хожу.
Она вдруг поднялась и заторопилась. Тут как раз прибыл Матвей; я посадил ее с
собой в сани и по дороге завез ее
к ней домой, на квартиру Столбеевой.
К тому же сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет моих — составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и мое достоинство, мое оружие и мое утешение, иначе я бы, может быть, убил
себя еще ребенком.
О, он склонен
к раскаянью, он всю жизнь беспрерывно клянет
себя и раскаивается, но зато никогда и не исправляется, впрочем, это тоже, может быть, как я.
— Это-то и возродило меня
к новой жизни. Я дал
себе слово переделать
себя, переломить жизнь, заслужить перед
собой и перед нею, и — вот у нас чем кончилось! Кончилось тем, что мы с вами ездили здесь на рулетки, играли в банк; я не выдержал перед наследством, обрадовался карьере, всем этим людям, рысакам… я мучил Лизу — позор!
В десять часов я намеревался отправиться
к Стебелькову, и пешком. Матвея я отправил домой, только что тот явился. Пока пил кофей, старался обдуматься. Почему-то я был доволен; вникнув мгновенно в
себя, догадался, что доволен, главное, тем, что «буду сегодня в доме князя Николая Ивановича». Но день этот в жизни моей был роковой и неожиданный и как раз начался сюрпризом.
— И
к тому же ему слишком известно мое положение: я все играл, я вел
себя дурно, Васин.
— Но какая же ненависть! Какая ненависть! — хлопнул я
себя по голове рукой, — и за что, за что?
К женщине! Что она ему такое сделала? Что такое у них за сношения были, что такие письма можно писать?
— Понимаю, слышал. Вы даже не просите извинения, а продолжаете лишь настаивать, что «готовы отвечать чем и как угодно». Но это слишком будет дешево. А потому я уже теперь нахожу
себя вправе, в видах оборота, который вы упорно хотите придать объяснению, высказать вам с своей стороны все уже без стеснения, то есть: я пришел
к заключению, что барону Бьорингу никаким образом нельзя иметь с вами дела… на равных основаниях.
Представлял я тоже
себе, сколько перенесу я от мальчишек насмешек, только что она уйдет, а может, и от самого Тушара, — и ни малейшего доброго чувства не было
к ней в моем сердце.
Мы проговорили весь вечер о лепажевских пистолетах, которых ни тот, ни другой из нас не видал, о черкесских шашках и о том, как они рубят, о том, как хорошо было бы завести шайку разбойников, и под конец Ламберт перешел
к любимым своим разговорам на известную гадкую тему, и хоть я и дивился про
себя, но очень любил слушать.
Засим написал рапорт по начальству и с этим рапортом в руках, рано утром, явился сам
к командиру своего полка и заявил ему, что он, «уголовный преступник, участник в подделке — х акций, отдается в руки правосудия и просит над
собою суда».
Выделаешь разве лишь тем, что перевоспитаешь
себя, разовьешь
себя к лучшему и поборешь дурные инстинкты своего характера: тогда и смех такого человека, весьма вероятно, мог бы перемениться
к лучшему.
Это как-то само
собою в сердце делается, безо всякого предварительного расчета; но такая любовь, сильная
к слабому, бывает иногда несравненно сильнее и мучительнее, чем любовь равных характеров, потому что невольно берешь на
себя ответственность за своего слабого друга.
О, с Версиловым я, например, скорее бы заговорил о зоологии или о римских императорах, чем, например, об ней или об той, например, важнейшей строчке в письме его
к ней, где он уведомлял ее, что «документ не сожжен, а жив и явится», — строчке, о которой я немедленно начал про
себя опять думать, только что успел опомниться и прийти в рассудок после горячки.
— Это я-то характерная, это я-то желчь и праздность? — вошла вдруг
к нам Татьяна Павловна, по-видимому очень довольная
собой, — уж тебе-то, Александр Семенович, не говорить бы вздору; еще десяти лет от роду был, меня знал, какова я праздная, а от желчи сам целый год лечишь, вылечить не можешь, так это тебе же в стыд.