Неточные совпадения
— Серьезно? Но, cher enfant, [Дорогое
дитя (франц.).] от красивой свежей женщины яблоком пахнет,
какое ж тут омерзение!
—
Какой вы, князь, расслабленный! И точно у вас у самих
дети. Ведь у вас нет
детей и никогда не будет.
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу быть спокоен, что не будет
детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и будут, у таких-то,
как вы, и бывают непременно, с первого даже года пойдут, увидите».
И к чему я влюбился в него, раз навсегда, в ту маленькую минутку,
как увидел его когда-то, бывши
ребенком?
В дом, в котором была открыта подписка, сыпались деньги со всего Парижа
как из мешка; но и дома наконец недостало: публика толпилась на улице — всех званий, состояний, возрастов; буржуа, дворяне,
дети их, графини, маркизы, публичные женщины — все сбилось в одну яростную, полусумасшедшую массу укушенных бешеной собакой; чины, предрассудки породы и гордости, даже честь и доброе имя — все стопталось в одной грязи; всем жертвовали (даже женщины), чтобы добыть несколько акций.
Были, разумеется, и
дети,
как я, но я уже ни на что не смотрел, а ждал с замиранием сердца представления.
Тушар вдруг спохватился, что мало взял денег, и с «достоинством» объявил вам в письме своем, что в заведении его воспитываются князья и сенаторские
дети и что он считает ниже своего заведения держать воспитанника с таким происхождением,
как я, если ему не дадут прибавки.
Не понимаю,
как человек не злой,
как Тушар, иностранец, и даже столь радовавшийся освобождению русских крестьян, мог бить такого глупого
ребенка,
как я.
— Вы говорите со мной решительно
как с
ребенком!
—
Какой грудной
ребенок? Что такое?
Я пристал к нему, и вот что узнал, к большому моему удивлению:
ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда
как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь «не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они,
как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, «чему, кажется, тот был рад».
Входит барыня: видим, одета уж очень хорошо, говорит-то хоть и по-русски, но немецкого
как будто выговору: „Вы, говорит, публиковались в газете, что уроки даете?“ Так мы ей обрадовались тогда, посадили ее, смеется так она ласково: „Не ко мне, говорит, а у племянницы моей
дети маленькие; коли угодно, пожалуйте к нам, там и сговоримся“.
— И пусть, и книги ей в руки. Мы сами прекрасные! Смотри,
какой день, смотри,
как хорошо!
Какая ты сегодня красавица, Лиза. А впрочем, ты ужасный
ребенок.
К тому же сознание, что у меня, во мне,
как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет моих — составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и мое достоинство, мое оружие и мое утешение, иначе я бы, может быть, убил себя еще
ребенком.
Лиза,
дети, работа, о,
как мы мечтали обо всем этом с нею, здесь мечтали, вот тут, в этих комнатах, и что же? я в то же время думал об Ахмаковой, не любя этой особы вовсе, и о возможности светского, богатого брака!
— Да я только так посижу маненько, с людьми-то, — пробормотал Макар Иванович с просящим,
как у
ребенка, лицом.
Кончилась обедня, вышел Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками
как один сложили, а сама за ними, с пятым
ребенком на руках, земно при всех людях ему поклонилась: «Батюшка, Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут ни был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
Когда на коленки их у паперти ставила, все еще в башмачонках были,
каких ни есть, да в салопчиках, все
как ни есть, а купецкие
дети; а тут уж пошли бегать и босенькие: на
ребенке одежонка горит, известно.
Чего
как волчонок молчит?“ И хоть давно уж все перестали удивляться на Максима Ивановича, но тут опять задивились: из себя вышел человек; к этакому малому
ребенку пристал, отступиться не может.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен,
как ты, еще невинная, еще
ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу,
как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
И вот раз закатывается солнце, и этот
ребенок на паперти собора, вся облитая последними лучами, стоит и смотрит на закат с тихим задумчивым созерцанием в детской душе, удивленной душе,
как будто перед какой-то загадкой, потому что и то, и другое, ведь
как загадка — солнце,
как мысль Божия, а собор,
как мысль человеческая… не правда ли?
— И ты прав. Я догадался о том, когда уже было все кончено, то есть когда она дала позволение. Но оставь об этом. Дело не сладилось за смертью Лидии, да, может, если б и осталась в живых, то не сладилось бы, а маму я и теперь не пускаю к
ребенку. Это — лишь эпизод. Милый мой, я давно тебя ждал сюда. Я давно мечтал,
как мы здесь сойдемся; знаешь ли,
как давно? — уже два года мечтал.
Заметь, однако, что я и сам был из задумывающихся
детей, но… извини, мой милый, я удивительно
как рассеян.
Каждый
ребенок знал бы и чувствовал, что всякий на земле — ему
как отец и мать.
Это подобно,
как у великих художников в их поэмах бывают иногда такие больные сцены, которые всю жизнь потом с болью припоминаются, — например, последний монолог Отелло у Шекспира, Евгений у ног Татьяны, или встреча беглого каторжника с
ребенком, с девочкой, в холодную ночь, у колодца, в «Miserables» [«Отверженных» (франц.).]
Ламберт, ты —
ребенок и глуп,
как француз.
Во-первых, мне стало ясно,
как дважды два, что из старика, даже почти еще бодрого и все-таки хоть сколько-нибудь разумного и хоть с каким-нибудь да характером, они, за это время, пока мы с ним не виделись, сделали какую-то мумию, какого-то совершенного
ребенка, пугливого и недоверчивого.
Он хотел броситься обнимать меня; слезы текли по его лицу; не могу выразить,
как сжалось у меня сердце: бедный старик был похож на жалкого, слабого, испуганного
ребенка, которого выкрали из родного гнезда какие-то цыгане и увели к чужим людям. Но обняться нам не дали: отворилась дверь, и вошла Анна Андреевна, но не с хозяином, а с братом своим, камер-юнкером. Эта новость ошеломила меня; я встал и направился к двери.