Неточные совпадения
Затерявшийся и конфузящийся новичок, в первый день поступления в школу (в
какую бы то
ни было),
есть общая жертва: ему приказывают, его дразнят, с ним обращаются
как с лакеем.
Странно, мне, между прочим, понравилось в его письмеце (одна маленькая страничка малого формата), что он
ни слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не хочу учиться, — словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек в этом роде,
как это бывает по обыкновению, а между тем это-то и
было худо с его стороны в том смысле, что еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя
как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не
буду один,
как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня
ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю,
был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
— Я бы должен
был спросить двадцать пять рублей; но так
как тут все-таки риск, что вы отступитесь, то я спросил только десять для верности. Не спущу
ни копейки.
Я действительно
был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к
какому бы
ни было. В гимназии я с товарищами
был на ты, но
ни с кем почти не
был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
В самом деле, чего же я боялся и что могли они мне сделать
какой бы там
ни было диалектикой?
— Нравственных идей теперь совсем нет; вдруг
ни одной не оказалось, и, главное, с таким видом, что
как будто их никогда и не
было.
Минута для меня роковая. Во что бы
ни стало надо
было решиться! Неужели я не способен решиться? Что трудного в том, чтоб порвать, если к тому же и сами не хотят меня? Мать и сестра? Но их-то я
ни в
каком случае не оставлю —
как бы
ни обернулось дело.
Между тем
есть, может
быть, и очень довольно людей почтенных, умных и воздержных, но у которых (
как ни бьются они) нет
ни трех,
ни пяти тысяч и которым, однако, ужасно бы хотелось иметь их.
Я знаю, что у меня может
быть обед,
как ни у кого, и первый в свете повар, с меня довольно, что я это знаю.
Были, разумеется, и дети,
как я, но я уже
ни на что не смотрел, а ждал с замиранием сердца представления.
В этом плане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал,
было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах; вот почему почти всю ночь я
был как в полусне, точно бредил, видел ужасно много снов и почти
ни разу не заснул
как следует.
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что,
как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет
как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало
быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может
быть, все это чей-нибудь сон, и
ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного,
ни одного поступка действительного?
Эта идея бодрила меня и,
как ни смутно
было на душе моей от многого, веселила меня.
И хоть вы, конечно, может
быть, и не пошли бы на мой вызов, потому что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все бы сделал вызов,
как бы вы там
ни приняли и что бы вы там
ни сделали… и, признаюсь, даже и теперь тех же целей.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не
было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день
как ни в чем не бывало — мало того: я
был почти груб в этот второй вечер, а он тоже
как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
Я видел, с
каким мучением и с
каким потерянным взглядом обернулся
было князь на миг к Стебелькову; но Стебельков вынес взгляд
как ни в чем не бывало и, нисколько не думая стушевываться, развязно сел на диван и начал рукой ерошить свои волосы, вероятно в знак независимости.
Только некогда мне
было вникать тогда
ни в
какие интриги, и это-то
было главною причиною моей куриной слепоты!
«Но что ж из того, — думал я, — ведь не для этого одного она меня у себя принимает»; одним словом, я даже
был рад, что мог
быть ей полезным и… и когда я сидел с ней, мне всегда казалось про себя, что это сестра моя сидит подле меня, хоть, однако, про наше родство мы еще
ни разу с ней не говорили,
ни словом,
ни даже намеком,
как будто его и не
было вовсе.
Когда я выговорил про даму, что «она
была прекрасна собою,
как вы», то я тут схитрил: я сделал вид, что у меня вырвалось нечаянно, так что
как будто я и не заметил; я очень знал, что такая «вырвавшаяся» похвала оценится выше женщиной, чем
какой угодно вылощенный комплимент. И
как ни покраснела Анна Андреевна, а я знал, что ей это приятно. Да и даму эту я выдумал: никакой я не знал в Москве; я только чтоб похвалить Анну Андреевну и сделать ей удовольствие.
Я поднял голову:
ни насмешки,
ни гнева в ее лице, а
была лишь ее светлая, веселая улыбка и какая-то усиленная шаловливость в выражении лица, — ее всегдашнее выражение, впрочем, — шаловливость почти детская. «Вот видишь, я тебя поймала всего; ну, что ты теперь скажешь?» —
как бы говорило все ее лицо.
— Нет, кроме товарищества? Нет ли чего такого, из-за чего бы ты находил возможным брать у него, а? Ну, там по
каким бы то
ни было соображениям?
— Если б я зараньше сказал, то мы бы с тобой только рассорились и ты меня не с такой бы охотою пускал к себе по вечерам. И знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы — все это
есть только вторжение на чужой счет в чужую совесть. Я достаточно вскакивал в совесть других и в конце концов вынес одни щелчки и насмешки. На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное в том, что этим маневром ничего и не достигнешь: никто тебя не послушается,
как ни вторгайся… и все тебя разлюбят.
Версилов
ни к
какому чувству, кроме безграничного самолюбия, и не может
быть способен!»
Если б у меня
был читатель и прочел все то, что я уже написал о моих приключениях, то, нет сомнения, ему нечего
было бы объяснять, что я решительно не создан для
какого бы то
ни было общества.
К тому же сознание, что у меня, во мне,
как бы я
ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет моих — составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и мое достоинство, мое оружие и мое утешение, иначе я бы, может
быть, убил себя еще ребенком.
— О, по крайней мере я с ним вчера расплатился, и хоть это с сердца долой! Лиза, знает мама? Да
как не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем себя считаешь правой, так-таки
ни капли не винишь себя? Я не знаю,
как это судят по-теперешнему и
каких ты мыслей, то
есть насчет меня, мамы, брата, отца… Знает Версилов?
Я тотчас узнал эту гостью,
как только она вошла: это
была мама, хотя с того времени,
как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал уж ее
ни разу.
Мы проговорили весь вечер о лепажевских пистолетах, которых
ни тот,
ни другой из нас не видал, о черкесских шашках и о том,
как они рубят, о том,
как хорошо
было бы завести шайку разбойников, и под конец Ламберт перешел к любимым своим разговорам на известную гадкую тему, и хоть я и дивился про себя, но очень любил слушать.
У всякого человека, кто бы он
ни был, наверно, сохраняется какое-нибудь воспоминание о чем-нибудь таком, с ним случившемся, на что он смотрит или наклонен смотреть,
как на нечто фантастическое, необычайное, выходящее из ряда, почти чудесное,
будет ли то — сон, встреча, гадание, предчувствие или что-нибудь в этом роде.
У меня хоть и
ни малейшей мысли не
было его встретить, но я в тот же миг угадал, кто он такой, только все еще сообразить не мог,
каким это образом он просидел эти все дни, почти рядом со мной, так тихо, что я до сих пор ничего не расслышал.
Примечайте притом все оттенки: надо, например, чтобы смех человека
ни в
каком случае не показался вам глупым,
как бы
ни был он весел и простодушен.
Видишь каплю воды,
как слеза чиста, ну так посмотри, что в ней
есть, и увидишь, что механики скоро все тайны Божии разыщут,
ни одной нам с тобой не оставят» — так и сказал это, запомнил я.
Итак, что до чувств и отношений моих к Лизе, то все, что
было наружу,
была лишь напускная, ревнивая ложь с обеих сторон, но никогда мы оба не любили друг друга сильнее,
как в это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу, с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства, стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она
как бы нарочно не обращала на него
ни малейшего внимания.
Дело в том, что в словах бедного старика не прозвучало
ни малейшей жалобы или укора; напротив, прямо видно
было, что он решительно не заметил, с самого начала, ничего злобного в словах Лизы, а окрик ее на себя принял
как за нечто должное, то
есть что так и следовало его «распечь» за вину его.
Я просто понял, что выздороветь надо во что бы
ни стало и
как можно скорее, чтобы
как можно скорее начать действовать, а потому решился жить гигиенически и слушаясь доктора (кто бы он
ни был), а бурные намерения, с чрезвычайным благоразумием (плод широкости), отложил до дня выхода, то
есть до выздоровления.
Версилов
как бы боялся за мои отношения к Макару Ивановичу, то
есть не доверял
ни моему уму,
ни такту, а потому чрезвычайно
был доволен потом, когда разглядел, что и я умею иногда понять,
как надо отнестись к человеку совершенно иных понятий и воззрений, одним словом, умею
быть, когда надо, и уступчивым и широким.
Кончилась обедня, вышел Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками
как один сложили, а сама за ними, с пятым ребенком на руках, земно при всех людях ему поклонилась: «Батюшка, Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут
ни был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
Доказательств у них не
было ни малейших, и молодой человек про это знал отлично, да и сами они от него не таились; но вся ловкость приема и вся хитрость расчета состояла в этом случае лишь в том соображении, что уведомленный муж и без всяких доказательств поступит точно так же и сделает те же самые шаги,
как если б получил самые математические доказательства.
—
Как не желать? но не очень. Мне почти ничего не надо,
ни рубля сверх. Я в золотом платье и я
как есть — это все равно; золотое платье ничего не прибавит Васину. Куски не соблазняют меня: могут ли места или почести стоить того места, которого я стою?
Она пришла, однако же, домой еще сдерживаясь, но маме не могла не признаться. О, в тот вечер они сошлись опять совершенно
как прежде: лед
был разбит; обе, разумеется, наплакались, по их обыкновению, обнявшись, и Лиза, по-видимому, успокоилась, хотя
была очень мрачна. Вечер у Макара Ивановича она просидела, не говоря
ни слова, но и не покидая комнаты. Она очень слушала, что он говорил. С того разу с скамейкой она стала к нему чрезвычайно и как-то робко почтительна, хотя все оставалась неразговорчивою.
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении,
как часто со мною случается (дело
было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца уже совсем, а я не хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я
ни пошел! Не так ли?
— Сам знаешь — чем. Ты без меня
как духгак и наверно
будешь глуп, а я бы тебе дал тридцать тысяч, и мы бы взяли пополам, и ты сам знаешь —
как. Ну кто ты такой, посмотри: у тебя ничего нет —
ни имени,
ни фамилии, а тут сразу куш; а имея такие деньги, можешь знаешь
как начать карьеру!
— Я
ни за что не захочу силой;
как ты можешь
быть так подл, чтобы предположить во мне это?
Я сидел
как ошалелый.
Ни с кем другим никогда я бы не упал до такого глупого разговора. Но тут какая-то сладостная жажда тянула вести его. К тому же Ламберт
был так глуп и подл, что стыдиться его нельзя
было.
Я начал
было плакать, не знаю с чего; не помню,
как она усадила меня подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем,
как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что можно
было подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда
как это
было бы верх нелепости; и я знаю, что она
ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости.
Но если я и вымолвил это, то смотрел я с любовью. Говорили мы
как два друга, в высшем и полном смысле слова. Он привел меня сюда, чтобы что-то мне выяснить, рассказать, оправдать; а между тем уже все
было, раньше слов, разъяснено и оправдано. Что бы я
ни услышал от него теперь — результат уже
был достигнут, и мы оба со счастием знали про это и так и смотрели друг на друга.
— Нет, мой друг, я
ни в
каком заговоре не участвовал. А у тебя так даже глаза засверкали; я люблю твои восклицания, мой милый. Нет, я просто уехал тогда от тоски, от внезапной тоски. Это
была тоска русского дворянина — право, не умею лучше выразиться. Дворянская тоска и ничего больше.
Напротив, его исповедь
была «трогательна»,
как бы
ни смеялись надо мной за это выражение, и если мелькало иногда циническое или даже что-то
как будто смешное, то я
был слишком широк, чтоб не понять и не допустить реализма — не марая, впрочем, идеала.
Клянусь, что
ни одного стула,
ни одного дивана не обил бы я себе бархатом и
ел бы, имея сто миллионов, ту же тарелку супу с говядиной,
как и теперь!