Неточные совпадения
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая,
то есть мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед
тем, помирая, на одре смерти, говорят даже, за четверть часа
до последнего издыхания, так что за нужду можно бы было принять и за бред, если бы он и без
того не был неправоспособен, как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
Что же
до Макара Иванова,
то не знаю, в каком смысле он потом женился,
то есть с большим ли удовольствием или только исполняя обязанность.
Что же
до характера моей матери,
то до восемнадцати лет Татьяна Павловна продержала ее при себе, несмотря на настояния приказчика отдать в Москву в ученье, и дала ей некоторое воспитание,
то есть научила шить, кроить, ходить с девичьими манерами и даже слегка читать.
Замечу, что мою мать я, вплоть
до прошлого года, почти не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак не могу представить себе, какое у нее могло быть в
то время лицо.
Да и сверх
того, им было вовсе не
до русской литературы; напротив, по его же словам (он как-то раз расходился), они прятались по углам, поджидали друг друга на лестницах, отскакивали как мячики, с красными лицами, если кто проходил, и «тиран помещик» трепетал последней поломойки, несмотря на все свое крепостное право.
Почем знать, может быть, она полюбила
до смерти… фасон его платья, парижский пробор волос, его французский выговор, именно французский, в котором она не понимала ни звука,
тот романс, который он спел за фортепьяно, полюбила нечто никогда не виданное и не слыханное (а он был очень красив собою), и уж заодно полюбила, прямо
до изнеможения, всего его, с фасонами и романсами.
Месяц назад,
то есть за месяц
до девятнадцатого сентября, я, в Москве, порешил отказаться от них всех и уйти в свою идею уже окончательно.
Прибавлю, однако, что я кончил гимназический курс в последнем году плохо, тогда как
до седьмого класса всегда был из первых, а случилось это вследствие
той же идеи, вследствие вывода, может быть ложного, который я из нее вывел.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет
до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в
том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Правда, он достиг
того, что остался передо мною непроницаем; но сам я не унизился бы
до просьб о серьезности со мной с его стороны.
Появившись, она проводила со мною весь
тот день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала мне необходимые вещи, устроивала, одним словом, все мое приданое
до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы все были лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько раз, и больно.
Между
тем мне надо было непременно окончить сегодня же об жалованье —
до приезда некоторых лиц.
А чтобы доказать им, что я не боюсь их мужчин и готов принять вызов,
то буду идти за ними в двадцати шагах
до самого их дома, затем стану перед домом и буду ждать их мужчин.
Разумеется, покончили
тем, что я перестал возражать, а он всучил-таки мне пятьдесят рублей:
до сих пор вспоминаю с краской в лице, что их принял!
Впрочем, и все, что описывал
до сих пор, по-видимому с такой ненужной подробностью, — все это ведет в будущее и там понадобится. В своем месте все отзовется; избежать не умел; а если скучно,
то прошу не читать.
Правда, я далеко был не в «скорлупе» и далеко еще не был свободен; но ведь и шаг я положил сделать лишь в виде пробы — как только, чтоб посмотреть, почти как бы помечтать, а потом уж не приходить, может, долго,
до самого
того времени, когда начнется серьезно.
Что же касается
до мужчин,
то все были на ногах, а сидели только, кроме меня, Крафт и Васин; их указал мне тотчас же Ефим, потому что я и Крафта видел теперь в первый раз в жизни.
— Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве ты
до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра толкуют о
том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало…
Утверждали (Андроников, говорят, слышал от самой Катерины Николавны), что, напротив, Версилов, прежде еще,
то есть
до начала чувств молодой девицы, предлагал свою любовь Катерине Николавне; что
та, бывшая его другом, даже экзальтированная им некоторое время, но постоянно ему не верившая и противоречившая, встретила это объяснение Версилова с чрезвычайною ненавистью и ядовито осмеяла его.
Но не «красоты» соблазнили меня умолчать
до сих пор, а и сущность дела,
то есть трудность дела; даже теперь, когда уже прошло все прошедшее, я ощущаю непреодолимую трудность рассказать эту «мысль».
Ответ ясный: потому что ни один из них, несмотря на все их хотенье, все-таки не
до такой степени хочет, чтобы, например, если уж никак нельзя иначе нажить,
то стать даже и нищим; и не
до такой степени упорен, чтобы, даже и став нищим, не растратить первых же полученных копеек на лишний кусок себе или своему семейству.
Да и вообще
до сих пор, во всю жизнь, во всех мечтах моих о
том, как я буду обращаться с людьми, — у меня всегда выходило очень умно; чуть же на деле — всегда очень глупо.
Что касается
до одежи,
то я положил иметь два костюма: расхожий и порядочный.
Но, взамен
того, мне известно как пять моих пальцев, что все эти биржи и банкирства я узнаю и изучу в свое время, как никто другой, и что наука эта явится совершенно просто, потому только, что
до этого дойдет дело.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже
до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю,
то это только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
К
тому же и не находил ничего в обществе людей, как ни старался, а я старался; по крайней мере все мои однолетки, все мои товарищи, все
до одного, оказывались ниже меня мыслями; я не помню ни единого исключения.
Даже про Крафта вспоминал с горьким и кислым чувством за
то, что
тот меня вывел сам в переднюю, и так было вплоть
до другого дня, когда уже все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя было.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний моих,
то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще
до сих пор. При этом замечу, что я прощения не прошу.
Но прибавлю уже серьезно: если б я дошел, в накоплении богатства,
до такой цифры, как у Ротшильда,
то действительно могло бы кончиться
тем, что я бросил бы их обществу.
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп только бы не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она было стала поспешно вставать, чтоб идти на кухню, и в первый раз, может быть, в целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда как
до сих пор сам же я
того требовал.
Да и вообще он привык перед нами, в последнее время, раскрываться без малейшей церемонии, и не только в своем дурном, но даже в смешном, чего уж всякий боится; между
тем вполне сознавал, что мы
до последней черточки все поймем.
Тут мое лакейство пригодилось мне инстинктивно: я старался изо всех сил угодить и нисколько не оскорблялся, потому что ничего еще я этого не понимал, и удивляюсь даже
до сей поры
тому, что был так еще тогда глуп, что не мог понять, как я всем им неровня.
Ну что, если я опять-таки
до такой степени лакей, что никак не могу даже
того допустить, чтоб от живой жены можно было жениться еще на жене?
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о
том, что даже
до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В
том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
— Татьяна Павловна сказала сейчас все, что мне надо было узнать и чего я никак не мог понять
до нее: это
то, что не отдали же вы меня в сапожники, следственно, я еще должен быть благодарен. Понять не могу, отчего я неблагодарен, даже и теперь, даже когда меня вразумили. Уж не ваша ли кровь гордая говорит, Андрей Петрович?
Друг мой, это очень неблагородно,
тем более что твоя мать ни в чем не виновна лично: это характер чистейший, а если она не Версилова,
то единственно потому, что
до сих пор замужем.
(Сделаю здесь необходимое нотабене: если бы случилось, что мать пережила господина Версилова,
то осталась бы буквально без гроша на старости лет, когда б не эти три тысячи Макара Ивановича, давно уже удвоенные процентами и которые он оставил ей все целиком,
до последнего рубля, в прошлом году, по духовному завещанию. Он предугадал Версилова даже в
то еще время.)
Обыкновенно у нас поднимались около восьми часов,
то есть я, мать и сестра; Версилов нежился
до половины десятого.
— Да уж по
тому одному не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый день. А главное, все это вздор, вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое дело Долгорукому
до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
Но, отдавая справедливость Ефиму (который, вероятно, в
ту минуту думал, что я иду по улице и ругаюсь), — я все-таки ничего не уступил из убеждений, как не уступлю
до сих пор.
Бесило меня и
то, что уходило время, а мне
до вечера надо было еще сыскать квартиру.
— То-то и есть, что есть: она только лжет, и какая это, я вам скажу, искусница! Еще
до Москвы у меня все еще оставалась надежда, что не осталось никаких бумаг, но тут, тут…
— Дайте ему в щеку! Дайте ему в щеку! — прокричала Татьяна Павловна, а так как Катерина Николаевна хоть и смотрела на меня (я помню все
до черточки), не сводя глаз, но не двигалась с места,
то Татьяна Павловна, еще мгновение, и наверно бы сама исполнила свой совет, так что я невольно поднял руку, чтоб защитить лицо; вот из-за этого-то движения ей и показалось, что я сам замахиваюсь.
Я стал было убеждать, что это-то в данном случае и драгоценно, но бросил и стал приставать, чтоб он что-нибудь припомнил, и он припомнил несколько строк, примерно за час
до выстрела, о
том, «что его знобит»; «что он, чтобы согреться, думал было выпить рюмку, но мысль, что от этого, пожалуй, сильнее кровоизлияние, остановила его».
Я пристал к нему, и вот что узнал, к большому моему удивлению: ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда как помешанная. Она увлеклась князем еще
до Версилова, а князь «не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они, как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, «чему, кажется,
тот был рад».
И глупая веселость его и французская фраза, которая шла к нему как к корове седло, сделали
то, что я с чрезвычайным удовольствием выспался тогда у этого шута. Что же
до Васина,
то я чрезвычайно был рад, когда он уселся наконец ко мне спиной за свою работу. Я развалился на диване и, смотря ему в спину, продумал долго и о многом.
И потемнел у ней весь лик с
той самой минуты и
до самого конца.
Версилов молча протянул руку Васину;
тот тоже схватил фуражку, чтоб вместе с ним выйти, и крикнул мне: «
До свиданья».
Да у него вся душа пела в
ту минуту, когда он «дошел
до начальства».
А между
тем все эти вопросы меня тревожили всю мою жизнь, и, признаюсь откровенно, я еще в Москве отдалял их решение именно
до свидания нашего в Петербурге.