Неточные совпадения
Любопытно, что
этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший такое капитальное влияние на склад всей души моей и даже, может быть, еще надолго заразивший собою все мое будущее,
этот человек даже и теперь в чрезвычайно многом остается
для меня совершенною загадкой.
Я выдумал
это уже в шестом классе гимназии, и хоть вскорости несомненно убедился, что глуп, но все-таки не сейчас перестал глупить. Помню, что один из учителей — впрочем, он один и был — нашел, что я «полон мстительной и гражданской идеи». Вообще же приняли
эту выходку с какою-то обидною
для меня задумчивостью. Наконец, один из товарищей, очень едкий малый и с которым я всего только в год раз разговаривал, с серьезным видом, но несколько смотря в сторону, сказал мне...
Вопрос
этот важен
для меня тем, что в нем чрезвычайно любопытною стороною рисуется
этот человек.
Вот что он сказал мне; и если
это действительно было так, то я принужден почесть его вовсе не таким тогдашним глупым щенком, каким он сам себя
для того времени аттестует.
Я так и прописываю
это слово: «уйти в свою идею», потому что
это выражение может обозначить почти всю мою главную мысль — то самое,
для чего я живу на свете.
История
эта, несмотря на все старания мои, оставалась
для меня в главнейшем невыясненною, несмотря на целый месяц жизни моей в Петербурге.
Я никак не мог понять,
для чего он
это сделал.
Этого чиновника, служившего, кроме того, на казенном месте, и одного было бы совершенно достаточно; но, по желанию самого князя, прибавили и меня, будто бы на помощь чиновнику; но я тотчас же был переведен в кабинет и часто, даже
для виду, не имел пред собою занятий, ни бумаг, ни книг.
— Конечно. Во-первых, она попирает условия общества, а во-вторых, пылит; а бульвар
для всех: я иду, другой идет, третий, Федор, Иван, все равно. Вот
это я и высказал. И вообще я не люблю женскую походку, если сзади смотреть;
это тоже высказал, но намеком.
Тоже чрезвычайно важное
для меня известие. «И он придет сегодня сюда,
этот человек, который дал ему пощечину!»
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в
этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу
для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до
этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об
этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности не стоит).
Для всех
это был только маленький, глупенький аукцион, а
для меня — то первое бревно того корабля, на котором Колумб поехал открывать Америку.
–…второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом
для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах человечества. Ввиду
этого, может быть и справедливого, своего вывода господин Крафт пришел к заключению, что всякая дальнейшая деятельность всякого русского человека должна быть
этой идеей парализована, так сказать, у всех должны опуститься руки и…
Я выпалил все
это нервно и злобно, порвав все веревки. Я знал, что лечу в яму, но я торопился, боясь возражений. Я слишком чувствовал, что сыплю как сквозь решето, бессвязно и через десять мыслей в одиннадцатую, но я торопился их убедить и перепобедить.
Это так было
для меня важно! Я три года готовился! Но замечательно, что они вдруг замолчали, ровно ничего не говорили, а все слушали. Я все продолжал обращаться к учителю...
— Нет, просто Долгорукий, сын бывшего крепостного Макара Долгорукого и незаконный сын моего бывшего барина господина Версилова. Не беспокойтесь, господа: я вовсе не
для того, чтобы вы сейчас же бросились ко мне за
это на шею и чтобы мы все завыли как телята от умиления!
Меня, еще долго спустя, поражала потом, при воспоминании,
эта способность его (в такие
для него часы!) с таким сердечным вниманием отнестись к чужому делу, так спокойно и твердо рассказать его.
Я перестал расспрашивать, да и к чему? Все главное
для меня прояснилось, несмотря на всю
эту недостойную путаницу; все, чего я боялся, — подтвердилось.
Теперь
для меня
это уж слишком ясно, хоть я и тогда уже краснел от мысли.
Я повторяю: моя идея —
это стать Ротшильдом, стать так же богатым, как Ротшильд; не просто богатым, а именно как Ротшильд.
Для чего, зачем, какие я именно преследую цели — об
этом будет после. Сперва лишь докажу, что достижение моей цели обеспечено математически.
Тут тот же монастырь, те же подвиги схимничества. Тут чувство, а не идея.
Для чего? Зачем? Нравственно ли
это и не уродливо ли ходить в дерюге и есть черный хлеб всю жизнь, таская на себе такие деньжища?
Эти вопросы потом, а теперь только о возможности достижения цели.
Результат двух
этих опытов был
для меня громадный: я узнал положительно, что могу настолько хотеть, что достигну моей цели, а в
этом, повторяю, вся «моя идея»; дальнейшее — все пустяки.
Этот вопрос об еде я обдумывал долго и обстоятельно; я положил, например, иногда по два дня сряду есть один хлеб с солью, но с тем чтобы на третий день истратить сбережения, сделанные в два дня; мне казалось, что
это будет выгоднее
для здоровья, чем вечный ровный пост на минимуме в пятнадцать копеек.
Разумеется, я слишком понимаю, что
это только случай; но ведь таких-то случаев я и ищу,
для того-то и порешил жить на улице.
Ну пусть
эти случаи даже слишком редки; все равно, главным правилом будет у меня — не рисковать ничем, и второе — непременно в день хоть сколько-нибудь нажить сверх минимума, истраченного на мое содержание,
для того чтобы ни единого дня не прерывалось накопление.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя: как
это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не
для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то
это только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
Опять-таки, я давно уже заметил в себе черту, чуть не с детства, что слишком часто обвиняю, слишком наклонен к обвинению других; но за
этой наклонностью весьма часто немедленно следовала другая мысль, слишком уже
для меня тяжелая: «Не я ли сам виноват вместо них?» И как часто я обвинял себя напрасно!
Господа, неужели независимость мысли, хотя бы и самая малая, столь тяжела
для вас? Блажен, кто имеет идеал красоты, хотя бы даже ошибочный! Но в свой я верую. Я только не так изложил его, неумело, азбучно. Через десять лет, конечно, изложил бы лучше. А
это сберегу на память.
Эту в высшей степени постороннюю и не подходящую к делу заметку я вставляю, конечно, не
для сравнения, а тоже
для памяти.
— Но теперь довольно, — обратился он к матушке, которая так вся и сияла (когда он обратился ко мне, она вся вздрогнула), — по крайней мере хоть первое время чтоб я не видал рукоделий,
для меня прошу. Ты, Аркадий, как юноша нашего времени, наверно, немножко социалист; ну, так поверишь ли, друг мой, что наиболее любящих праздность —
это из трудящегося вечно народа!
А назавтра поутру, еще с восьми часов, вы изволили отправиться в Серпухов: вы тогда только что продали ваше тульское имение,
для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался в руках аппетитный куш, вот почему вы и в Москву тогда пожаловали, в которую не могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и вот один только
этот серпуховский грубиян, один из всех кредиторов, не соглашался взять половину долга вместо всего.
— Все
это — вздор! Обещаю, что съеду без скандалу — и довольно.
Это вы
для матери хлопочете? А мне так кажется, что спокойствие матери вам тут решительно все равно, и вы только так говорите.
Разъясни мне тоже, кстати, друг мой: ты
для чего
это и с какою бы целью распространял и в школе, и в гимназии, и во всю жизнь свою, и даже первому встречному, как я слышал, о своей незаконнорожденности?
Лучше вот что: если вы решились ко мне зайти и у меня просидеть четверть часа или полчаса (я все еще не знаю
для чего, ну, положим,
для спокойствия матери) — и, сверх того, с такой охотой со мной говорите, несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше про моего отца — вот про
этого Макара Иванова, странника.
— Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече слышал от меня же, а стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что
это плечо, право, было не так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно
для того времени; мы ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще не знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда не ломаешься в практических случаях?
Впрочем,
это слишком глубокая тема
для поверхностного разговора нашего, но клянусь тебе, что я теперь иногда умираю от стыда, вспоминая.
А главное — почтительность,
эта скромная почтительность, именно та почтительность, которая необходима
для высшего равенства, мало того, без которой, по-моему, не достигнешь и первенства.
— Да, слушайте, хотите, я вам скажу в точности,
для чего вы теперь ко мне приходили? Я все
это время сидел и спрашивал себя: в чем тайна
этого визита, и наконец, кажется, теперь догадался.
Не знаю почему, но раннее деловое петербургское утро, несмотря на чрезвычайно скверный свой вид, мне всегда нравится, и весь
этот спешащий по своим делам, эгоистический и всегда задумчивый люд имеет
для меня, в восьмом часу утра, нечто особенно привлекательное.
Мне сто раз, среди
этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится
этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь
этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй,
для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все
это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все
это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Кофею я напился уже на Васильевском острове, нарочно миновав вчерашний мой трактир на Петербургской; и трактир
этот, и соловей стали
для меня вдвое ненавистнее.
—
Это сын его, родной его сын! — повторял он, подводя меня к дамам и не прибавляя, впрочем, ничего больше
для разъяснения.
Полторы кубических сажени необходимого
для человека на двенадцать часов воздуху, может быть, в
этих комнатках и было, но вряд ли больше.
Мне вдруг в
это мгновение показалось, что Васина ничто и никогда не может поставить в затруднение; впрочем, первая мысль об
этом, я помню, представилась мне в весьма лестной
для него форме.
— Как не знать. Крафт третьего дня
для того и повел меня к себе… от тех господ, чтоб передать мне
это письмо, а я вчера передал Версилову.
— Без сомнения, — прервал я горячо. — Некто Васин говорит, что в поступке его с
этим письмом и с отказом от наследства заключается «пьедестал»… По-моему, такие вещи не делаются
для показу, а соответствуют чему-то основному, внутреннему.
— Ты не знаешь души моей, Лиза, ты не знаешь, что значил
для меня человек
этот…
Читатель, я начинаю теперь историю моего стыда и позора, и ничто в жизни не может
для меня быть постыднее
этих воспоминаний!
Никак не запомню, по какому поводу был у нас
этот памятный
для меня разговор; но он даже раздражился, чего с ним почти никогда не случалось. Говорил страстно и без насмешки, как бы и не мне говорил. Но я опять-таки не поверил ему: не мог же он с таким, как я, говорить о таких вещах серьезно?
Он был все тот же, так же щеголевато одет, так же выставлял грудь вперед, так же глупо смотрел в глаза, так же воображал, что хитрит, и был очень доволен собой. Но на
этот раз, входя, он как-то странно осмотрелся; что-то особенно осторожное и проницательное было в его взгляде, как будто он что-то хотел угадать по нашим физиономиям. Мигом, впрочем, он успокоился, и самоуверенная улыбка засияла на губах его, та «просительно-наглая» улыбка, которая все-таки была невыразимо гадка
для меня.
— Об
этой идее я, конечно, слышал, и знаю все; но я никогда не говорил с князем об
этой идее. Я знаю только, что
эта идея родилась в уме старого князя Сокольского, который и теперь болен; но я никогда ничего не говорил и в том не участвовал. Объявляя вам об
этом единственно
для объяснения, позволю вас спросить, во-первых:
для чего вы-то со мной об
этом заговорили? А во-вторых, неужели князь с вами о таких вещах говорит?