Неточные совпадения
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже
делом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и
самым лучшим; под венец пошла с
самым спокойным видом, какой только можно иметь
в таких случаях, так что
сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Дело решалось
в суде
в самый ближайший срок.
Об месте этом они меня и не спрашивали, а просто отдали меня на него, кажется,
в самый первый
день, как я приехал.
Я застал уже
дело почти
в половине; как вошел — протеснился к
самому столу.
— Нынешнее время, — начал он
сам, помолчав минуты две и все смотря куда-то
в воздух, — нынешнее время — это время золотой средины и бесчувствия, страсти к невежеству, лени, неспособности к
делу и потребности всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы себе идею.
— Андроников
сам в этом
деле путался, так именно говорит Марья Ивановна. Этого
дела, кажется, никто не может распутать. Тут черт ногу переломит! Я же знаю, что вы тогда
сами были
в Эмсе…
— Есть. До свиданья, Крафт; благодарю вас и жалею, что вас утрудил! Я бы, на вашем месте, когда у
самого такая Россия
в голове, всех бы к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя — мне какое
дело!
Минута для меня роковая. Во что бы ни стало надо было решиться! Неужели я не способен решиться? Что трудного
в том, чтоб порвать, если к тому же и
сами не хотят меня? Мать и сестра? Но их-то я ни
в каком случае не оставлю — как бы ни обернулось
дело.
Оно доказывало лишь то, думал я тогда, что я не
в силах устоять даже и пред глупейшими приманками, тогда как
сам же сказал сейчас Крафту, что у меня есть «свое место», есть свое
дело и что если б у меня было три жизни, то и тогда бы мне было их мало.
— Вы уверяете, что слышали, а между тем вы ничего не слышали. Правда,
в одном и вы справедливы: если я сказал, что это
дело «очень простое», то забыл прибавить, что и
самое трудное. Все религии и все нравственности
в мире сводятся на одно: «Надо любить добродетель и убегать пороков». Чего бы, кажется, проще? Ну-тка, сделайте-ка что-нибудь добродетельное и убегите хоть одного из ваших пороков, попробуйте-ка, — а? Так и тут.
Вообще же настоящий приступ к
делу у меня был отложен, еще с
самого начала,
в Москве, до тех пор пока я буду совершенно свободен; я слишком понимал, что мне надо было хотя бы, например, сперва кончить с гимназией.
Мало того, еще
в Москве, может быть с
самого первого
дня «идеи», порешил, что ни закладчиком, ни процентщиком тоже не буду: на это есть жиды да те из русских, у кого ни ума, ни характера.
Даже про Крафта вспоминал с горьким и кислым чувством за то, что тот меня вывел
сам в переднюю, и так было вплоть до другого
дня, когда уже все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя было.
— Конечно, вы знаете мою мысль, Андрей Петрович, они бы прекратили иск, если б вы предложили
поделить пополам
в самом начале; теперь, конечно, поздно. Впрочем, не смею судить… Я ведь потому, что покойник, наверно, не обошел бы их
в своем завещании.
Татьяна Павловна на вопросы мои даже и не отвечала: «Нечего тебе, а вот послезавтра отвезу тебя
в пансион; приготовься, тетради свои возьми, книжки приведи
в порядок, да приучайся
сам в сундучке укладывать, не белоручкой расти вам, сударь», да то-то, да это-то, уж барабанили же вы мне, Татьяна Павловна,
в эти три
дня!
Петербуржец, среди
дня или к вечеру, становится менее сообщителен и, чуть что, готов и обругать или насмеяться; совсем другое рано поутру, еще до
дела,
в самую трезвую и серьезную пору.
Пусть Ефим, даже и
в сущности
дела, был правее меня, а я глупее всего глупого и лишь ломался, но все же
в самой глубине
дела лежала такая точка, стоя на которой, был прав и я, что-то такое было и у меня справедливого и, главное, чего они никогда не могли понять.
Я рассуждал так:
дело с письмом о наследстве есть
дело совести, и я, выбирая Васина
в судьи, тем
самым выказываю ему всю глубину моего уважения, что, уж конечно, должно было ему польстить.
Ставить же
самого себя высшим судьей и решителем
в деле такого сорта было даже совсем неправильно.
— Это та
самая. Раз
в жизни сделал доброе
дело и… А впрочем, что у тебя?
Этот предсмертный дневник свой он затеял еще третьего
дня, только что воротился
в Петербург, еще до визита к Дергачеву; после же моего ухода вписывал
в него каждые четверть часа;
самые же последние три-четыре заметки записывал
в каждые пять минут.
— О, конечно жалко, и это совсем другое
дело; но во всяком случае
сам Крафт изобразил смерть свою
в виде логического вывода.
— Не отрицаю и теперь; но ввиду совершившегося факта что-то до того представляется
в нем грубо ошибочным, что суровый взгляд на
дело поневоле как-то вытесняет даже и
самую жалость.
В последние
самые дни и он стал замечать, что у них действительно что-то неладно, но таких сцен, как сегодня, не было.
— Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то есть
в одном случае святая истина, а
в другом — ложь. Я только знаю наверно одно: что еще надолго эта мысль останется одним из
самых главных спорных пунктов между людьми. Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как раз сегодня утром ужасно много
дела взвалили… да и опоздал же я с вами!
— Mon enfant, клянусь тебе, что
в этом ты ошибаешься: это два
самые неотложные
дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю тебя и твой жребий… будем всегда чисты сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно больше… будем любить все прекрасное… во всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
— Ее квартира, вся квартира ее уже целый год. Князь только что приехал, у ней и остановился. Да и она
сама всего только четыре
дня в Петербурге.
— И пусть, и книги ей
в руки. Мы
сами прекрасные! Смотри, какой
день, смотри, как хорошо! Какая ты сегодня красавица, Лиза. А впрочем, ты ужасный ребенок.
— Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если будем
в чем недовольны, если сделаемся
сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого
дня и вот этого
самого часа! Дадим слово такое себе. Дадим слово, что всегда припомним этот
день, когда мы вот шли с тобой оба рука
в руку, и так смеялись, и так нам весело было… Да? Ведь да?
Я знал, серьезно знал, все эти три
дня, что Версилов придет
сам, первый, — точь-в-точь как я хотел того, потому что ни за что на свете не пошел бы к нему первый, и не по строптивости, а именно по любви к нему, по какой-то ревности любви, — не умею я этого выразить.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом.
Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же
день как ни
в чем не бывало — мало того: я был почти груб
в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не пошел к нему
сам, несмотря на желание увидеть мать.
Тут какая-то ошибка
в словах с
самого начала, и «любовь к человечеству» надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же
сам и создал
в душе своей (другими словами, себя
самого создал и к себе
самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не будет на
самом деле.
— Я не нуждаюсь
в вашем одобрении. Я очень желаю этого
сам с моей стороны, но считаю это не моим
делом, и что мне это даже неприлично.
— Приду, приду, как обещал. Слушай, Лиза: один поганец — одним словом, одно мерзейшее существо, ну, Стебельков, если знаешь, имеет на его
дела страшное влияние… векселя… ну, одним словом, держит его
в руках и до того его припер, а тот до того унизился, что уж другого исхода, как
в предложении Анне Андреевне, оба не видят. Ее по-настоящему надо бы предупредить; впрочем, вздор, она и
сама поправит потом все
дела. А что, откажет она ему, как ты думаешь?
Я на прошлой неделе заговорила было с князем — вым о Бисмарке, потому что очень интересовалась, а
сама не умела решить, и вообразите, он сел подле и начал мне рассказывать, даже очень подробно, но все с какой-то иронией и с тою именно нестерпимою для меня снисходительностью, с которою обыкновенно говорят «великие мужи» с нами, женщинами, если те сунутся «не
в свое
дело»…
Может быть, у меня было лишь желание чем-нибудь кольнуть ее, сравнительно ужасно невинным, вроде того, что вот, дескать, барышня, а не
в свое
дело мешается, так вот не угодно ли, если уж непременно вмешаться хотите,
самой встретиться с этим князем, с молодым человеком, с петербургским офицером, и ему передать, «если уж так захотели ввязываться
в дела молодых людей».
Я тотчас уговорил его не переезжать, да он и
сам не решился бы
в самом-то
деле переехать.
К князю я решил пойти вечером, чтобы обо всем переговорить на полной свободе, а до вечера оставался дома. Но
в сумерки получил по городской почте опять записку от Стебелькова,
в три строки, с настоятельною и «убедительнейшею» просьбою посетить его завтра утром часов
в одиннадцать для «самоважнейших
дел, и
сами увидите, что за
делом». Обдумав, я решил поступить судя по обстоятельствам, так как до завтра было еще далеко.
— Друг мой, что я тут мог? Все это —
дело чувства и чужой совести, хотя бы и со стороны этой бедненькой девочки. Повторю тебе: я достаточно
в оно время вскакивал
в совесть других —
самый неудобный маневр!
В несчастье помочь не откажусь, насколько сил хватит и если
сам разберу. А ты, мой милый, ты таки все время ничего и не подозревал?
Он заглядывал мне
в глаза, но, кажется, не предполагал, что мне что-нибудь более вчерашнего известно. Да и не мог предположить:
само собою разумеется, что я ни словом, ни намеком не выдал, что знаю «об акциях». Объяснялись мы недолго, он тотчас же стал обещать мне денег, «и значительно-с, значительно-с, только способствуйте, чтоб князь поехал.
Дело спешное, очень спешное,
в том-то и сила, что слишком уж спешное!»
И вот тут произошло нечто
самое ужасное изо всего, что случилось во весь
день… даже из всей моей жизни: князь отрекся. Я видел, как он пожал плечами и
в ответ на сыпавшиеся вопросы резко и ясно выговорил...
— Что князь Николай Иванович? — спросил я вдруг, как бы потеряв рассудок.
Дело в том, что я спросил решительно, чтобы перебить тему, и вновь, нечаянно, сделал
самый капитальный вопрос,
сам как сумасшедший возвращаясь опять
в тот мир, из которого с такою судорогой только что решился бежать.
Дело в том, что
в словах бедного старика не прозвучало ни малейшей жалобы или укора; напротив, прямо видно было, что он решительно не заметил, с
самого начала, ничего злобного
в словах Лизы, а окрик ее на себя принял как за нечто должное, то есть что так и следовало его «распечь» за вину его.
И действительно, радость засияла
в его лице; но спешу прибавить, что
в подобных случаях он никогда не относился ко мне свысока, то есть вроде как бы старец к какому-нибудь подростку; напротив, весьма часто любил
самого меня слушать, даже заслушивался, на разные темы, полагая, что имеет
дело, хоть и с «вьюношем», как он выражался
в высоком слоге (он очень хорошо знал, что надо выговаривать «юноша», а не «вьюнош»), но понимая вместе и то, что этот «вьюнош» безмерно выше его по образованию.
Ныне не
в редкость, что и
самый богатый и знатный к числу
дней своих равнодушен, и
сам уж не знает, какую забаву выдумать; тогда же
дни и часы твои умножатся как бы
в тысячу раз, ибо ни единой минутки потерять не захочешь, а каждую
в веселии сердца ощутишь.
Миновала зима, и на
самое светло Христово воскресенье,
в самый великий
день, спрашивает Максим Иванович опять: «А что тот
самый мальчик?» А всю зиму молчал, не спрашивал.
И поехал Максим Иванович того же
дня ко вдове,
в дом не вошел, а вызвал к воротам,
сам на дрожках сидит: «Вот что, говорит, честная вдова, хочу я твоему сыну чтобы истинным благодетелем быть и беспредельные милости ему оказать: беру его отселе к себе,
в самый мой дом.
Стали они жить с
самого первого
дня в великом и нелицемерном согласии, опасно соблюдая свое супружество, и как единая душа
в двух телесах.
Пить не перестал, но стала она его
в эти
самые дни соблюдать, а потом и лечить.
И не напрасно приснился отрок. Только что Максим Иванович о сем изрек, почти, так сказать,
в самую ту минуту приключилось с новорожденным нечто: вдруг захворал. И болело дитя восемь
дней, молились неустанно, и докторов призывали, и выписали из Москвы
самого первого доктора по чугунке. Прибыл доктор, рассердился. «Я, говорит,
самый первый доктор, меня вся Москва ожидает». Прописал капель и уехал поспешно. Восемьсот рублей увез. А ребеночек к вечеру помер.