Неточные совпадения
Это второе замужество принесло ей много горя, хотя и
было сделано по любви.
Судьба его очень замечательна:
это был самый странный, самый чудесный человек из всех, которых я знала.
Связь
эта была необъяснимая и странная, потому что никто не замечал, чтоб он хоть сколько-нибудь изменился в своем поведении из подражания товарищу, и даже сам помещик, который сначала запрещал ему водиться с итальянцем, смотрел потом сквозь пальцы на их дружбу.
Ефимов отвечал, что к графу он сам не пойдет, но если его пошлют, то на
это будет воля господская; графу он скрипку не продаст, А если у него захотят взять ее насильно, то на
это опять
будет воля господская.
Наконец он сознался, что не имеет никаких доказательств, что доказательства, им представленные, выдуманы им самим, но что, выдумывая все
это, он действовал по предположению, по догадке, потому что до сей поры, когда уже
было произведено другое следствие, когда уже формально
была доказана невинность Ефимова, он все еще остается в полном убеждении, что причиною смерти несчастного капельмейстера
был Ефимов, хотя, может
быть, он уморил его не отравой, а другим каким-нибудь образом.
Прочтя
это письмо, помещик
был в глубоком изумлении.
Все
это так поразило помещика, что он немедленно собрался ехать в город для свидания с французом, как вдруг получил записку от графа, в которой тот приглашал его немедленно к себе и уведомлял, что ему известно все дело, что заезжий виртуоз теперь у него, вместе с Ефимовым, что он,
будучи изумлен дерзостью и клеветой последнего, приказал задержать его и что, наконец, присутствие помещика необходимо и потому еще, что обвинение Ефимова касается даже самого графа; дело
это очень важно, и нужно его разъяснить как можно скорее.
Получив
эти деньги, отчим тотчас же хотел отправиться в Петербург, но, по расплате долгов, денег оказалось, так мало, что о путешествии нельзя
было и думать.
Но
эта идея
была темная, неясная;
это был какой-то неотразимый внутренний призыв, который наконец с годами потерял свою первую ясность в глазах самого Ефимова, и когда он явился в Петербург, то уже действовал почти бессознательно, по какой-то вечной, старинной привычке вечного желания и обдумывания
этого путешествия и почти уже сам не зная, что придется ему делать в столице.
Энтузиазм его
был какой-то судорожный, желчный, порывчатый, как будто он сам хотел обмануть себя
этим энтузиазмом и увериться через него, что еще не иссякли в нем первая сила, первый жар, первое вдохновение.
Этот беспрерывный восторг поразил холодного, методического Б.; он
был ослеплен и приветствовал моего отчима как будущего великого музыкального гения.
Он ясно увидел, что вся
эта порывчатость, горячка и нетерпение — не что иное, как бессознательное отчаяние при воспоминании о пропавшем таланте; что даже, наконец, и самый талант, может
быть, и в самом-то начале
был вовсе не так велик, что много
было ослепления, напрасной самоуверенности, первоначального самоудовлетворения и беспрерывной фантазии, беспрерывной мечты о собственном гении.
Но всего более изумляло меня, — прибавлял Б., — то, что в
этом человеке, при его полном бессилии, при самых ничтожных познаниях в технике искусства, —
было такое глубокое, такое ясное и, можно сказать, инстинктивное понимание искусства.
Я тоже страстно любил свое искусство, хотя знал при самом начале моего пути, что большего мне не дано, что я
буду, в собственном смысле, чернорабочий в искусстве; но зато я горжусь тем, что не зарыл, как ленивый раб, того, что мне дано
было от природы, а, напротив, возрастил сторицею, и если хвалят мою отчетливость в игре, удивляются выработанности механизма, то всем
этим я обязан беспрерывному, неусыпному труду, ясному сознанию сил своих, добровольному самоуничтожению и вечной вражде к заносчивости, к раннему самоудовлетворению и к лени как естественному следствию
этого самоудовлетворения».
Б. не ответил на
это ни слова, но Ефимов, надумавшись об
этом приглашении в отсутствие своего товарища который ушел играть, вообразил, что все
это было только намеком на то, что он живет на счет Б., и желание дать знать, чтоб он тоже попробовал заработывать деньги.
В
это время он уже
был превосходный артист, и скоро его быстро возрастающая известность доставила ему место в оркестре оперного театра, где он так скоро составил себе вполне заслуженный успех.
Говоря
это, он краснел, хотя и постарался ободрить себя каким-то бойким жестом; но вышло что-то нахальное, выделанное, назойливое, так что все
было очень жалко и возбудило сострадание в добром Б., который увидел, что опасения его сбылись вполне.
Одним словом, он
был чрезвычайно грязен в
эту минуту.
Это была несчастная женщина.
Казалось,
этот несчастный, погибший талант сам искал внешнего случая, на который бы можно
было свалить все неудачи, все бедствия.
Он судорожно боролся, как с болезненным кошмаром, с
этим ужасным убеждением, и, наконец, когда действительность одолевала его, когда минутами открывались его глаза, он чувствовал, что готов
был сойти с ума от ужаса.
Наконец, он, может
быть, сам не знал, как необходима
была ему жена в
это время.
Это была живая отговорка, и, действительно, мой отчим чуть не помешался на той идее, что, когда он схоронит жену, которая погубила его, все пойдет своим чередом.
Последнее даже льстило ему, потому что
есть такие характеры, которые очень любят считать себя обиженными и угнетенными, жаловаться на
это вслух или утешать себя втихомолку, поклоняясь своему непризнанному величию.
Даже
эти самые артисты, над которыми он так насмехался, немного боялись его, потому что знали его едкость, сознавались в дельности нападок его и в справедливости его суждения в том случае, когда нужно
было хулить.
Но прежде я должна объяснить, что такое
было мое детство и что такое
был для меня
этот человек, который так мучительно отразился в первых моих впечатлениях и который
был причиною смерти моей бедной матушки.
Не знаю, каким образом все, что
было со мною до
этого возраста, не оставило во мне никакого ясного впечатления, о котором бы я могла теперь вспомнить.
Теперь мне кажется, что я очнулась вдруг, как будто от глубокого сна (хотя тогда
это, разумеется, не
было для меня так поразительно).
Помню еще, что матушка начала что-то горько и горячо говорить отцу, указывая на меня (я
буду и вперед в
этом рассказе называть его отцом, потому что уже гораздо после узнала, что он мне не родной).
Это была, может
быть, первая ласка родительская, может
быть, оттого-то и я начала все так отчетливо помнить с того времени.
Я бы сказала, что
это было скорее какое-то сострадательное, материнское чувство, если б такое определение любви моей не
было немного смешно для дитяти.
Этот дом принадлежал каким-то знатным людям и
был великолепно освещен; у крыльца съехалось множество карет, и звуки музыки долетали из окон на улицу.
Однако ж я
была как-то особенно счастлива тем, что все так благополучно кончилось, и всю
эту ночь мне снился соседний дом с красными занавесами.
Может
быть, самое поведение отца навело меня на
эту мысль; может
быть, я слышала что-нибудь, что теперь вышло из моей памяти; но как-то странно понятен
был для меня смысл слов отца, когда он сказал их один раз при мне с каким-то особенным чувством.
Эти слова
были, что «придет время, когда и он не
будет в нищете, когда он сам
будет барин и богатый человек, и что, наконец, он воскреснет снова, когда умрет матушка».
Помню только, что все, чем могла я украсить то место, куда мы пойдем с ним (а я непременно решила, что мы пойдем вместе), все, что только могло создаться блестящего, пышного и великолепного в моей фантазии, — все
было приведено в действие в
этих мечтаниях.
Мне казалось, что мы тотчас же станем богаты; я не
буду ходить на посылках в лавочку, что
было очень тяжело для меня, потому что меня всегда обижали дети соседнего дома, когда я выходила из дому, и
этого я ужасно боялась, особенно когда несла молоко или масло, зная, что если пролью, то с меня строго взыщется; потом я порешила, мечтая, что батюшка тотчас сошьет себе хорошее платье, что мы поселимся в блестящем доме, и вот теперь —
этот богатый дом с красными занавесами и встреча возле него с батюшкою, который хотел мне что-то показать в нем, пришли на помощь моему воображению.
И тотчас же сложилось в моих догадках, что мы переселимся именно в
этот дом и
будем в нем жить в каком-то вечном празднике и вечном блаженстве.
Да,
это не могло
быть естественным ожесточением во мне.
Это было самое счастливое время моей тогдашней жизни.
Это была первая сказка, которую мне пришлось слышать.
Я
была уверена, с своей стороны, что все
это как-то скоро совершится, но как и в каком виде все
это будет — не знала и только мучила себя, ломая над
этим голову.
Однажды, когда матушки не
было дома, я выбрала минуту, когда отец
был особенно весел, — а
это случалось с ним, когда он чуть-чуть
выпьет вина, — подсела к нему и заговорила о чем-то в намерении тотчас свернуть разговор на мою заветную тему.
Тогда я, испугавшись больше прежнего, начала ему объяснять, что когда умрет матушка, то мы уже не
будем больше жить на чердаке, что он куда-то поведет меня, что мы оба
будем богаты и счастливы, и уверяла его, наконец, что он сам мне обещал все
это. Уверяя его, я
была совершенно уверена, что действительно отец мой говорил об
этом прежде, по крайней мере мне
это так казалось.
Каков он ни
был тогда, как ни
было сильно его собственное сумасбродство, но все
это, естественно, должно
было поразить его.
Однако ж, хоть я совсем не понимала, за что он сердит, мне стало ужасно горько и грустно; я заплакала; мне показалось, что все, нас ожидавшее,
было так важно, что я, глупый ребенок, не смела ни говорить, ни думать об
этом.
Этот Карл Федорович
был презанимательное лицо.
Он играл разные безмолвные роли в свите Фортинбраса или
был один из тех рыцарей Вероны, которые все разом, в числе двадцати человек, поднимают кверху картонные кинжалы и кричат: «Умрем за короля!» Но, уж верно, не
было ни одного актера на свете, так страстно преданного своим ролям, как
этот Карл Федорыч.
Помню, что
это была драма в стихах какого-то знаменитого русского сочинителя.