Неточные совпадения
Один из них был небольшого роста,
лет двадцати семи, курчавый и почти черноволосый,
с серыми, маленькими, но огненными глазами.
Обладатель плаща
с капюшоном был молодой человек, тоже
лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и
с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой.
Отвечая, он объявил, между прочим, что действительно долго не был в России,
с лишком четыре
года, что отправлен был за границу по болезни, по какой-то странной нервной болезни, вроде падучей или Виттовой пляски, каких-то дрожаний и судорог.
— Истинная правда! — ввязался в разговор один сидевший рядом и дурно одетый господин, нечто вроде закорузлого в подьячестве чиновника,
лет сорока, сильного сложения,
с красным носом и угреватым лицом, — истинная правда-с, только все русские силы даром к себе переводят!
— Да, господин Павлищев, который меня там содержал, два
года назад помер; я писал потом сюда генеральше Епанчиной, моей дальней родственнице, но ответа не получил. Так
с тем и приехал.
А она там тридцатый
год вдовствует и все
с юродивыми сидит
с утра до ночи.
Это, говорит, не тебе чета, это, говорит, княгиня, а зовут ее Настасьей Филипповной, фамилией Барашкова, и живет
с Тоцким, а Тоцкий от нее как отвязаться теперь не знает, потому совсем то есть
лет достиг настоящих, пятидесяти пяти, и жениться на первейшей раскрасавице во всем Петербурге хочет.
Да и
летами генерал Епанчин был еще, как говорится, в самом соку, то есть пятидесяти шести
лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст,
с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
Правда, все три были только Епанчины, но по матери роду княжеского,
с приданым не малым,
с родителем, претендующим впоследствии, может быть, и на очень высокое место, и, что тоже довольно важно, — все три были замечательно хороши собой, не исключая и старшей, Александры, которой уже минуло двадцать пять
лет.
— Вы князь Мышкин? — спросил он чрезвычайно любезно и вежливо. Это был очень красивый молодой человек, тоже
лет двадцати восьми, стройный блондин, средневысокого роста,
с маленькою наполеоновскою бородкой,
с умным и очень красивым лицом. Только улыбка его, при всей ее любезности, была что-то уж слишком тонка; зубы выставлялись при этом что-то уж слишком жемчужно-ровно; взгляд, несмотря на всю веселость и видимое простодушие его, был что-то уж слишком пристален и испытующ.
Я
года четыре в России не был,
с лишком; да и что я выехал: почти не в своем уме!
— Вот что, князь, — сказал генерал
с веселою улыбкой, — если вы в самом деле такой, каким кажетесь, то
с вами, пожалуй, и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой, и вот тотчас же опять сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь к его сиятельству, а потом на службу, так и выходит, что я хоть и рад людям… хорошим, то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам
лет, князь?
Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине
с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию,
лет назад около пяти, а сам два
года тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его еще
года два; что он его не вылечил, но очень много помог; и что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
Правда, характер весьма часто не слушался и не подчинялся решениям благоразумия; Лизавета Прокофьевна становилась
с каждым
годом всё капризнее и нетерпеливее, стала даже какая-то чудачка, но так как под рукой все-таки оставался весьма покорный и приученный муж, то излишнее и накопившееся изливалось обыкновенно на его голову, а затем гармония в семействе восстановлялась опять, и всё шло как не надо лучше.
Наконец, уж одно то, что
с каждым
годом, например, росло в геометрической прогрессии их состояние и общественное значение; следственно, чем более уходило время, тем более выигрывали и дочери, даже как невесты.
Это был человек
лет пятидесяти пяти, изящного характера,
с необыкновенною утонченностию вкуса.
Сгоревшее имение,
с разбредшимися по миру мужиками, было продано за долги; двух же маленьких девочек, шести и семи
лет, детей Барашкова, по великодушию своему, принял на свое иждивение и воспитание Афанасий Иванович Тоцкий.
Ровно чрез четыре
года это воспитание кончилось; гувернантка уехала, а за Настей приехала одна барыня, тоже какая-то помещица и тоже соседка господина Тоцкого по имению, но уже в другой, далекой губернии, и взяла Настю
с собой, вследствие инструкции и полномочия от Афанасия Ивановича.
С тех пор он как-то особенно полюбил эту глухую, степную свою деревеньку, заезжал каждое
лето, гостил по два, даже по три месяца, и так прошло довольно долгое время,
года четыре, спокойно и счастливо, со вкусом и изящно.
Некоторое время, в первые два
года, он стал было подозревать, что Настасья Филипповна сама желает вступить
с ним в брак, но молчит из необыкновенного тщеславия и ждет настойчиво его предложения.
На вопрос Настасьи Филипповны: «Чего именно от нее хотят?» — Тоцкий
с прежнею, совершенно обнаженною прямотой, признался ей, что он так напуган еще пять
лет назад, что не может даже и теперь совсем успокоиться, до тех пор, пока Настасья Филипповна сама не выйдет за кого-нибудь замуж.
Это была рослая женщина, одних
лет с своим мужем,
с темными,
с большою проседью, но еще густыми волосами,
с несколько горбатым носом, сухощавая,
с желтыми, ввалившимися щеками и тонкими впалыми губами.
Но я вам лучше расскажу про другую мою встречу прошлого
года с одним человеком.
Он умирал двадцати семи
лет, здоровый и сильный; прощаясь
с товарищами, он помнил, что одному из них задал довольно посторонний вопрос и даже очень заинтересовался ответом.
— Коли говорите, что были счастливы, стало быть, жили не меньше, а больше; зачем же вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества
с вашей стороны.
С вашим квиетизмом можно и сто
лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
Я не то чтоб учил их; о нет, там для этого был школьный учитель, Жюль Тибо; я, пожалуй, и учил их, но я больше так был
с ними, и все мои четыре
года так и прошли.
С тех пор могилка Мари постоянно почиталась детьми: они убирают ее каждый
год цветами, обсадили кругом розами.
В последний
год я даже почти помирился
с Тибо и
с пастором.
— Да; по одному поводу… потом я им рассказывал о том, как прожил там три
года, и одну историю
с одною бедною поселянкой…
Нина Александровна казалась
лет пятидесяти,
с худым, осунувшимся лицом и
с сильною чернотой под глазами.
Варвара Ардалионовна была девица
лет двадцати трех, среднего роста, довольно худощавая,
с лицом не то чтобы очень красивым, но заключавшим в себе тайну нравиться без красоты и до страсти привлекать к себе.
Это был еще довольно молодой человек,
лет под тридцать, скромно, но изящно одетый,
с приятными, но как-то слишком уж солидными манерами.
Это был господин
лет тридцати, не малого роста, плечистый,
с огромною, курчавою, рыжеватою головой. Лицо у него было мясистое и румяное, губы толстые; нос широкий и сплюснутый, глаза маленькие, заплывшие и насмешливые, как будто беспрерывно подмигивающие. В целом все это представлялось довольно нахально. Одет он был грязновато.
Новый господин был высокого роста,
лет пятидесяти пяти, или даже поболее, довольно тучный,
с багрово-красным, мясистым и обрюзглым лицом, обрамленным густыми седыми бакенбардами, в усах,
с большими, довольно выпученными глазами.
Птицын семнадцати
лет на улице спал, перочинными ножичками торговал и
с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч, да только после какой гимнастики!
Вот эту-то я всю гимнастику и перескочу, и прямо
с капитала начну; чрез пятнадцать
лет скажут: «Вот Иволгин, король Иудейский».
В эту минуту в отворенные двери выглянуло из комнат еще одно лицо, по-видимому, домашней экономки, может быть, даже гувернантки, дамы
лет сорока, одетой в темное платье. Она приблизилась
с любопытством и недоверчивостью, услышав имена генерала Иволгина и князя Мышкина.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но
с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили еще в эскадроне,
с которого начал я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа моя, вот уже несколько
лет, после тревог и испытаний…
Коля вошел первый. Какая-то дама, сильно набеленная и нарумяненная, в туфлях, в куцавейке и
с волосами, заплетенными в косички,
лет сорока, выглянула из дверей, и сюрприз генерала неожиданно лопнул. Только что дама увидала его, как немедленно закричала...
Жила
с ней еще несколько
лет пред этим племянница, горбатая и злая, говорят, как ведьма, и даже раз старуху укусила за палец, но и та померла, так что старуха
года уж три пробивалась одна-одинёшенька.
Разумеется, тут одно оправдание: что поступок в некотором роде психологический, но все-таки я не мог успокоиться, покамест не завел,
лет пятнадцать назад, двух постоянных больных старушонок, на свой счет, в богадельне,
с целью смягчить для них приличным содержанием последние дни земной жизни.
Еще он меня виноватою пред собой сочтет: воспитание ведь дал, как графиню содержал, денег-то, денег-то сколько ушло, честного мужа мне приискал еще там, а здесь Ганечку; и что же б ты думала: я
с ним эти пять
лет не жила, а деньги-то
с него брала, и думала, что права!
Это ты прав, давно мечтала, еще в деревне у него, пять
лет прожила одна-одинехонька; думаешь-думаешь, бывало-то, мечтаешь-мечтаешь, — и вот всё такого, как ты воображала, доброго, честного, хорошего и такого же глупенького, что вдруг придет да и скажет: «Вы не виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю!» Да так, бывало, размечтаешься, что
с ума сойдешь…
В продолжение зимы мало-помалу наконец решили отправиться на
лето за границу, то есть Лизавета Прокофьевна
с дочерьми; генералу, разумеется, нельзя было тратить время на «пустое развлечение».
Поездка, впрочем, могла бы и к средине и к концу
лета состояться, хотя бы только в виде прогулки на месяц или на два Лизаветы Прокофьевны
с двумя оставшимися при ней дочерьми, чтобы рассеять грусть по оставившей их Аделаиде.
Слушателями были: мальчик
лет пятнадцати,
с довольно веселым и неглупым лицом и
с книгой в руках, молодая девушка
лет двадцати, вся в трауре и
с грудным ребенком на руках, тринадцатилетняя девочка, тоже в трауре, очень смеявшаяся и ужасно разевавшая при этом рот, и, наконец, один чрезвычайно странный слушатель, лежавший на диване малый
лет двадцати, довольно красивый, черноватый,
с длинными, густыми волосами,
с черными большими глазами,
с маленькими поползновениями на бакенбарды и бородку.
Отворивший князю человек провел его без доклада и вел долго; проходили они и одну парадную залу, которой стены были «под мрамор», со штучным, дубовым полом и
с мебелью двадцатых
годов, грубою и тяжеловесною, проходили и какие-то маленькие клетушки, делая крючки и зигзаги, поднимаясь на две, на три ступени и на столько же спускаясь вниз, и наконец постучались в одну дверь.
Один портрет во весь рост привлек на себя внимание князя: он изображал человека
лет пятидесяти, в сюртуке покроя немецкого, но длиннополом,
с двумя медалями на шее,
с очень редкою и коротенькою седоватою бородкой, со сморщенным и желтым лицом,
с подозрительным, скрытным и скорбным взглядом.
Матушка и прежде, вот уже два
года, точно как бы не в полном рассудке сидит (больная она), а по смерти родителя и совсем как младенцем стала, без разговору: сидит без ног и только всем, кого увидит,
с места кланяется; кажись, не накорми ее, так она и три дня не спохватится.
Это бы ничего-с, маленькая слабость, но сейчас уверял, что всю его жизнь,
с самого прапорщичьего чина и до самого одиннадцатого июня прошлого
года, у него каждый день меньше двухсот персон за стол не садилось.