Неточные совпадения
— И это правда. Верите ли, дивлюсь на
себя, как говорить по-русски не забыл. Вот с вами говорю теперь, а
сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому так много и говорю. Право, со вчерашнего дня все говорить по-русски хочется.
И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид…
по многим обстоятельствам, что, у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею
сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж
собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…
Я не разуверял их, что я вовсе не люблю Мари, то есть не влюблен в нее, что мне ее только очень жаль было; я
по всему видел, что им так больше хотелось, как они
сами вообразили и положили промеж
себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали.
— Ну, пошла! — рассердилась генеральша. — А по-моему, вы еще его смешнее. Простоват, да
себе на уме, в
самом благородном отношении, разумеется. Совершенно как я.
Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить
себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у
себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий»,
по выражению
самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и в то же время ребячески мечтавший иногда про
себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
— Даже большая, а не маленькая, я для того и в мантилью закуталась, — ответила Настасья Филипповна, в
самом деле ставшая бледнее и как будто
по временам сдерживавшая в
себе сильную дрожь.
— Нас однажды компания собралась, ну, и подпили это, правда, и вдруг кто-то сделал предложение, чтобы каждый из нас, не вставая из-за стола, рассказал что-нибудь про
себя вслух, но такое, что
сам он,
по искренней совести, считает
самым дурным из всех своих дурных поступков в продолжение всей своей жизни; но с тем, чтоб искренно, главное, чтоб было искренно, не лгать!
В этой гостиной, обитой темно-голубого цвета бумагой и убранной чистенько и с некоторыми претензиями, то есть с круглым столом и диваном, с бронзовыми часами под колпаком, с узеньким в простенке зеркалом и с стариннейшею небольшою люстрой со стеклышками, спускавшеюся на бронзовой цепочке с потолка, посреди комнаты стоял
сам господин Лебедев, спиной к входившему князю, в жилете, но без верхнего платья, по-летнему, и, бия
себя в грудь, горько ораторствовал на какую-то тему.
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься,
по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние,
себе присвоил, а этого же
самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
Один дом, вероятно,
по своей особенной физиономии, еще издали стал привлекать его внимание, и князь помнил потом, что сказал
себе: «Это, наверно, тот
самый дом».
Ведь это
самое бывало же, ведь он
сам же успевал сказать
себе в ту
самую секунду, что эта секунда,
по беспредельному счастию, им вполне ощущаемому, пожалуй, и могла бы стоить всей жизни.
Надо признаться, что ему везло-таки счастье, так что он, уж и не говоря об интересной болезни своей, от которой лечился в Швейцарии (ну можно ли лечиться от идиотизма, представьте
себе это?!!), мог бы доказать
собою верность русской пословицы: «Известному разряду людей — счастье!» Рассудите
сами: оставшись еще грудным ребенком
по смерти отца, говорят, поручика, умершего под судом за внезапное исчезновение в картишках всей ротной суммы, а может быть, и за пересыпанную с излишком дачу розог подчиненному (старое-то время помните, господа!), наш барон взят был из милости на воспитание одним из очень богатых русских помещиков.
Князь хоть и обвинил
себя во многом,
по обыкновению, и искренно ожидал наказания, но все-таки у него было сначала полное внутреннее убеждение, что Лизавета Прокофьевна не могла на него рассердиться серьезно, а рассердилась больше на
себя самоё.
— А мне кажется, Николай Ардалионович, что вы его напрасно сюда перевезли, если это тот
самый чахоточный мальчик, который тогда заплакал и к
себе звал на похороны, — заметил Евгений Павлович, — он так красноречиво тогда говорил про стену соседнего дома, что ему непременно взгрустнется
по этой стене, будьте уверены.
—
По лицу видно. Поздоровайтесь с господами и присядьте к нам сюда поскорее. Я особенно вас ждал, — прибавил он, значительно напирая на то, что он ждал. На замечание князя: не повредило бы ему так поздно сидеть? — он отвечал, что
сам себе удивляется, как это он три дня назад умереть хотел, и что никогда он не чувствовал
себя лучше, как в этот вечер.
Лебедев, чуть не доведший некоторых из слушателей до настоящего негодования (надо заметить, что бутылки всё время не переставали откупориваться), неожиданным заключением своей речи насчет закусочки примирил с
собой тотчас же всех противников.
Сам он называл такое заключение «ловким, адвокатским оборотом дела». Веселый смех поднялся опять, гости оживились; все встали из-за стола, чтобы расправить члены и пройтись
по террасе. Только Келлер остался недоволен речью Лебедева и был в чрезвычайном волнении.
Может быть, как прозорливая женщина, она предугадала то, что должно было случиться в близком будущем; может быть, огорчившись из-за разлетевшейся дымом мечты (в которую и
сама,
по правде, не верила), она, как человек, не могла отказать
себе в удовольствии преувеличением беды подлить еще более яду в сердце брата, впрочем, искренно и сострадательно ею любимого.
Он разговорился, а этого с ним еще не повторялось с того
самого утра, когда, полгода назад, произошло его первое знакомство с Епанчиными;
по возвращении же в Петербург он был заметно и намеренно молчалив и очень недавно, при всех, проговорился князю Щ., что ему надо сдерживать
себя и молчать, потому что он не имеет права унижать мысль,
сам излагая ее.
А князь все-таки ничем не смущался и продолжал блаженствовать. О, конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во взглядах Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал
сам собой. Раз уверовав, он уже не мог поколебаться ничем. Может быть, он уже слишком был спокоен; так
по крайней мере казалось и Ипполиту, однажды случайно встретившемуся с ним в парке.
Возвращаясь сюда, в Петербург, я дал
себе слово непременно увидеть наших первых людей, старших, исконных, к которым
сам принадлежу, между которыми
сам из первых
по роду.
Мы знаем только одно, что свадьба назначена действительно и что
сам князь уполномочил Лебедева, Келлера и какого-то знакомого Лебедева, которого тот представил князю на этот случай, принять на
себя все хлопоты
по этому делу, как церковные, так и хозяйственные; что денег велено было не жалеть, что торопила и настаивала на свадьбе Настасья Филипповна; что шафером князя назначен был Келлер,
по собственной его пламенной просьбе, а к Настасье Филипповне — Бурдовский, принявший это назначение с восторгом, и что день свадьбы назначен был в начале июля.
Так, нам совершенно известно, что в продолжение этих двух недель князь целые дни и вечера проводил вместе с Настасьей Филипповной, что она брала его с
собой на прогулки, на музыку; что он разъезжал с нею каждый день в коляске; что он начинал беспокоиться о ней, если только час не видел ее (стало быть,
по всем признакам, любил ее искренно); что слушал ее с тихою и кроткою улыбкой, о чем бы она ему ни говорила,
по целым часам, и
сам ничего почти не говоря.
Но карт не оказалось; карты привозил всегда
сам Рогожин в кармане, каждый день
по новой колоде, и потом увозил с
собой.
Сам Евгений Павлович, выехавший за границу, намеревающийся очень долго прожить в Европе и откровенно называющий
себя «совершенно лишним человеком в России», — довольно часто,
по крайней мере в несколько месяцев раз, посещает своего больного друга у Шнейдера; но Шнейдер всё более и более хмурится и качает головой; он намекает на совершенное повреждение умственных органов; он не говорит еще утвердительно о неизлечимости, но позволяет
себе самые грустные намеки.