Неточные совпадения
— Я, н-н-нет! Я ведь… Вы, может быть, не знаете, я ведь
по прирожденной болезни
моей даже совсем женщин не знаю.
— Это уж не
мое дело-с. Принимают розно, судя
по лицу. Модистку и в одиннадцать допустит. Гаврилу Ардалионыча тоже раньше других допускают, даже к раннему завтраку допускают.
— Да что дома? Дома всё состоит в
моей воле, только отец,
по обыкновению, дурачится, но ведь это совершенный безобразник сделался; я с ним уж и не говорю, но, однако ж, в тисках держу, и, право, если бы не мать, так указал бы дверь. Мать всё, конечно, плачет; сестра злится, а я им прямо сказал, наконец, что я господин своей судьбы и в доме желаю, чтобы меня… слушались. Сестре
по крайней мере всё это отчеканил, при матери.
Нина Александровна, супруга Ардалиона Александровича, отставленного генерала,
моего бывшего товарища
по первоначальной службе, но с которым я,
по некоторым обстоятельствам, прекратил сношения, что, впрочем, не мешает мне в своем роде уважать его.
Так
по взгляду
моему на вас говорю.
Мой знакомый стоял восьмым
по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь.
Мать ее была старая старуха, и у ней, в их маленьком, совсем ветхом домишке, в два окна, было отгорожено одно окно,
по дозволению деревенского начальства; из этого окна ей позволяли торговать снурками, нитками, табаком,
мылом, все на самые мелкие гроши, тем она и пропитывалась.
Мари была ее дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она все ходила
по домам в тяжелую работу наниматься поденно, — полы
мыла, белье, дворы обметала, скот убирала.
— Как истинный друг отца вашего, желаю предупредить, — сказал генерал, — я, вы видите сами, я пострадал,
по трагической катастрофе; но без суда! Без суда! Нина Александровна — женщина редкая. Варвара Ардалионовна, дочь
моя, — редкая дочь!
По обстоятельствам содержим квартиры — падение неслыханное! Мне, которому оставалось быть генерал-губернатором!.. Но вам мы рады всегда. А между тем у меня в доме трагедия!
Об одном буду очень просить: если
мой муж как-нибудь обратится к вам
по поводу уплаты за квартиру, то вы скажите ему, что отдали мне.
— Ты всё еще сомневаешься и не веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с
моей стороны
по крайней мере. Всё
мое желание в том, чтобы ты был счастлив, и ты это знаешь; я судьбе покорилась, но
мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за себя; ты не можешь того же требовать от сестры…
— Они здесь, в груди
моей, а получены под Карсом, и в дурную погоду я их ощущаю. Во всех других отношениях живу философом, хожу, гуляю, играю в
моем кафе, как удалившийся от дел буржуа, в шашки и читаю «Indеpendance». [«Независимость» (фр.).] Но с нашим Портосом, Епанчиным, после третьегодней истории на железной дороге
по поводу болонки, покончено мною окончательно.
— Два года назад, да! без малого, только что последовало открытие новой — ской железной дороги, я (и уже в штатском пальто), хлопоча о чрезвычайно важных для меня делах
по сдаче
моей службы, взял билет, в первый класс: вошел, сижу, курю.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего
моего семейства? Но, молодой друг
мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне вот только
по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа
моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
— Генерал, кажется,
по очереди следует вам, — обратилась к нему Настасья Филипповна, — если и вы откажетесь, то у нас всё вслед за вами расстроится, и мне будет жаль, потому что я рассчитывала рассказать в заключение один поступок «из
моей собственной жизни», но только хотела после вас и Афанасия Ивановича, потому что вы должны же меня ободрить, — заключила она, рассмеявшись.
За петуха мы поссорились, и значительно, а тут как раз вышел случай, что меня,
по первой же просьбе
моей, на другую квартиру перевели, в противоположный форштадт, в многочисленное семейство одного купца с большою бородищей, как теперь его помню.
Повторяю, что, может быть, я и во многом в жизни провинился, но этот случай считаю,
по совести, самым сквернейшим поступком из всей
моей жизни.
— А того не знает, что, может быть, я, пьяница и потаскун, грабитель и лиходей, за одно только и стою, что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в корыте
мыл, да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой же нищий,
по ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника внизу дрова воровал, ему песни пел, в пальцы прищелкивал, с голодным-то брюхом, вот и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!
— Кажется, я очень хорошо вас понимаю, Лукьян Тимофеевич: вы меня, наверно, не ждали. Вы думали, что я из
моей глуши не подымусь
по вашему первому уведомлению, и написали для очистки совести. А я вот и приехал. Ну, полноте, не обманывайте. Полноте служить двум господам. Рогожин здесь уже три недели, я всё знаю. Успели вы ее продать ему, как в тогдашний раз, или нет? Скажите правду.
— О нет! Ни-ни! Еще сама
по себе. Я, говорит, свободна, и, знаете, князь, сильно стоит на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Всё еще на Петербургской, в доме
моей свояченицы проживает, как и писал я вам.
— Я, как тебя нет предо мною, то тотчас же к тебе злобу и чувствую, Лев Николаевич. В эти три месяца, что я тебя не видал, каждую минуту на тебя злобился, ей-богу. Так бы тебя взял и отравил чем-нибудь! Вот как. Теперь ты четверти часа со мной не сидишь, а уж вся злоба
моя проходит, и ты мне опять по-прежнему люб. Посиди со мной…
— Сироты, сироты! — таял он, подходя. — И этот ребенок на руках ее — сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от новопреставленной Елены, жены
моей, умершей тому назад шесть недель, в родах,
по соизволению господню… да-с… вместо матери, хотя только сестра и не более, как сестра… не более, не более…
Но
по крайней мере уж слишком низко и бесстыдно (отпрыск забыл, что и не расчетливо) будет с
моей стороны, если я не возвращу теперь тех десятков тысяч, которые пошли на
мой идиотизм от П., его сыну.
— А насчет статьи, князь, — ввернул боксер, ужасно желавший вставить свое словцо и приятно оживляясь (можно было подозревать, что на него видимо и сильно действовало присутствие дам), — насчет статьи, то признаюсь, что действительно автор я, хотя болезненный
мой приятель, которому я привык прощать
по его расслаблению, сейчас и раскритиковал ее.
— Господа! Да я потому-то и решил, что несчастный господин Бурдовский должен быть человек простой, беззащитный, человек, легко подчиняющийся мошенникам, стало быть, тем пуще я обязан был помочь ему, как «сыну Павлищева», — во-первых, противодействием господину Чебарову, во-вторых,
моею преданностью и дружбой, чтоб его руководить, а в-третьих, назначил выдать ему десять тысяч рублей, то есть всё, что,
по расчету
моему, мог истратить на меня Павлищев деньгами…
— Во-первых, вы, господин Келлер, в вашей статье чрезвычайно неточно обозначили
мое состояние: никаких миллионов я не получал: у меня, может быть, только восьмая или десятая доля того, что вы у меня предполагаете; во-вторых, никаких десятков тысяч на меня в Швейцарии истрачено не было: Шнейдер получал
по шестисот рублей в год, да и то всего только первые три года, а за хорошенькими гувернантками в Париж Павлищев никогда не ездил; это опять клевета.
Я ведь знаю же, господа, что меня многие считают идиотом, и Чебаров,
по репутации
моей, что я деньги отдаю легко, думал очень легко меня обмануть, и именно рассчитывая на
мои чувства к Павлищеву.
— Если можете, господин Бурдовский, — тихо и сладко остановил его Гаврила Ардалионович, — то останьтесь еще минут хоть на пять.
По этому делу обнаруживается еще несколько чрезвычайно важных фактов, особенно для вас, во всяком случае, весьма любопытных.
По мнению
моему, вам нельзя не познакомиться с ними, и самим вам, может быть, приятнее станет, если дело будет совершенно разъяснено…
— Это напоминает, — засмеялся Евгений Павлович, долго стоявший и наблюдавший, — недавнюю знаменитую защиту адвоката, который, выставляя как извинение бедность своего клиента, убившего разом шесть человек, чтоб ограбить их, вдруг заключил в этом роде: «Естественно, говорит, что
моему клиенту
по бедности пришло в голову совершить это убийство шести человек, да и кому же на его месте не пришло бы это в голову?» В этом роде что-то, только очень забавное.
— Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена
по его глазам; его так оставить нельзя. Лев Николаевич! мог бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь себе волосы, друг
мой.
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если было что с
моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
Я тебя как провидение ждала (не стоил ты того!), я подушку
мою слезами
по ночам обливала, — не
по тебе, голубчик, не беспокойся, у меня свое, другое горе, вечное и всегда одно и то же.
— Да вы что так на него удивляетесь, государь
мой, — неожиданно вступилась Лизавета Прокофьевна, — что он, глупее вас, что ли, что не мог по-вашему рассудить?
Видно, что мучимый страшными угрызениями (ибо клиент
мой — человек религиозный и совестливый, что я докажу) и чтоб уменьшить
по возможности грех свой, он, в виде пробы, переменял шесть раз пищу монашескую на пищу светскую.
Иногда, думая об этом постоянном испуге
моем, я быстро леденел от нового ужаса:
по этому испугу я ведь мог заключить, что «последнее убеждение»
мое слишком серьезно засело во мне и непременно придет к своему разрешению.
Я намекнул ему, уходя, что несмотря на всю между нами разницу и на все противоположности, — les extrémités se touchent [противоположности сходятся (фр.).] (я растолковал ему это по-русски), так что, может быть, он и сам вовсе не так далек от
моего «последнего убеждения», как кажется.
Даже напротив: я хоть утром ему и не высказал ясно
моей мысли, но я знаю, что он ее понял; а эта мысль была такого свойства, что
по поводу ее, конечно, можно было прийти поговорить еще раз, хотя бы даже и очень поздно.
Но когда я только что успел подумать, что я боюсь, вдруг как будто льдом провели
по всему
моему телу; я почувствовал холод в спине, и колени
мои вздрогнули.
Я еще понимаю, что если б я в цвете здоровья и сил посягнул на
мою жизнь, которая «могла бы быть полезна
моему ближнему», и т. д., то нравственность могла бы еще упрекнуть меня,
по старой рутине, за то, что я распорядился
моею жизнию без спросу, или там в чем сама знает.
Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, место знает свое, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только
по малодушию
моему до сих пор не хотел понять это!
Не верю я этому; и гораздо уж вернее предположить, что тут просто понадобилась
моя ничтожная жизнь, жизнь атома, для пополнения какой-нибудь всеобщей гармонии в целом, для какого-нибудь плюса и минуса, для какого-нибудь контраста и прочее, и прочее, точно так же, как ежедневно надобится в жертву жизнь множества существ, без смерти которых остальной мир не может стоять (хотя надо заметить, что это не очень великодушная мысль сама
по себе).
Наконец, и соблазн: природа до такой степени ограничила
мою деятельность своими тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить
по собственной воле
моей.
— По-моему, вы даже, может быть, и очень умны иногда, — продолжал князь, — вы давеча вдруг сказали одно слово очень умное. Вы сказали про
мое сомнение об Ипполите: «Тут одна только правда, а стало быть, и несправедливо». Это я запомню и обдумаю.
— Единственно на минуту, многоуважаемый князь,
по некоторому значительному в
моих глазах делу, — натянуто и каким-то проникнутым тоном вполголоса проговорил вошедший Лебедев и с важностию поклонился. Он только что воротился и даже к себе не успел зайти, так что и шляпу еще держал в руках. Лицо его было озабоченное и с особенным, необыкновенным оттенком собственного достоинства. Князь пригласил его садиться.
Когда же, уже поздно, вошел этот Келлер и возвестил о вашем торжественном дне и о распоряжении насчет шампанского, то я, дорогой и многоуважаемый князь, имея сердце (что вы уже, вероятно, заметили, ибо я заслуживаю), имея сердце, не скажу чувствительное, но благодарное, чем и горжусь, — я, для пущей торжественности изготовляемой встречи и во ожидании лично поздравить вас, вздумал пойти переменить старую рухлядь
мою на снятый мною
по возвращении
моем вицмундир, что и исполнил, как, вероятно, князь, вы и заметили, видя меня в вицмундире весь вечер.
Идем мы с ним давеча
по горячим следам к Вилкину-с… а надо вам заметить, что генерал был еще более
моего поражен, когда я, после пропажи, первым делом его разбудил, даже так, что в лице изменился, покраснел, побледнел, и, наконец, вдруг в такое ожесточенное и благородное негодование вошел, что я даже и не ожидал такой степени-с.
Для него нисколько не успокоительна и не утешительна мысль, что он так хорошо исполнил свои человеческие обязанности; даже, напротив, она-то и раздражает его: «Вот, дескать, на что ухлопал я всю
мою жизнь, вот что связало меня
по рукам и
по ногам, вот что помешало мне открыть порох!
— Милостивый государь! — закричал он громовым голосом Птицыну, — если вы действительно решились пожертвовать молокососу и атеисту почтенным стариком, отцом вашим, то есть
по крайней мере отцом жены вашей, заслуженным у государя своего, то нога
моя, с сего же часу, перестанет быть в доме вашем. Избирайте, сударь, избирайте немедленно: или я, или этот… винт! Да, винт! Я сказал нечаянно, но это — винт! Потому что он винтом сверлит
мою душу, и безо всякого уважения… винтом!
— Гм, я полагал напротив. Собственно, и разговор-то зашел вчера между нами всё
по поводу этой… странной статьи в «Архиве». Я заметил ее нелепость, и так как я сам был личным свидетелем… вы улыбаетесь, князь, вы смотрите на
мое лицо?
«О, дитя
мое! — отвечал он, — он ходил взад и вперед
по комнате, — о, дитя
мое! — он как бы не замечал тогда, что мне десять лет, и даже любил разговаривать со мной.