Письмо начиналось, как начинаются обыкновенно все письма такого рода, — изъявлением сыновней любви и покорности и нижайшею просьбою передать заочный поклон всем родственникам, «а именно, во-первых» (тут с точностию обозначены были имена и отечества дражайшей родительницы-матушки, дедушки Кондратия, Дуни, братьев, приемыша, всех сосновских теток, двоюродных братьев с их детками и сожительницами, упомянут даже был какой-то Софрон Дронов, крестник тетушки Анны).
Письмо начиналось товарищеским вступлением, затем развивалось полушуточным сравнением индивидуального характера Подозерова с коллективным характером России, которая везде хочет, чтобы признали благородство ее поведения, забывая, что в наш век надо заставлять знать себя; далее в ответе Акатова мельком говорилось о неблагодарности службы вообще «и хоть, мол, мне будто и везет, но это досталось такими-то трудами», а что касается до ходатайства за просителя, то «конечно, Подозеров может не сомневаться в теплейшем к нему расположении, но, однако же, разумеется, и не может неволить товарища (то есть Акатова) к отступлению от его правила не предстательствовать нигде и ни за кого из близких людей, в числе которых он всегда считает его, Подозерова».
Письмо начиналось уверениями в горячей преданности польской справе и в дружбе к лицу, к которому было адресовано. Вслед затем аноним предупреждал, что русскому правительству известны имена многих членов витебского жонда, и оно собирается потребовать их к допросу. Прилагался список заговорщиков, в том числе большей части собравшихся теперь у Владислава. Во главе стоял пулковник их. Неизвестно, почему в списке не фигурировал Волк.
Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет, я должна к тебе писать!» Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между душами; эта истина скреплена была несколькими точками, занявшими почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша?
Неточные совпадения
Обломов дома нашел еще
письмо от Штольца, которое
начиналось и кончалось словами: «Теперь или никогда!», потом было исполнено упреков в неподвижности, потом приглашение приехать непременно в Швейцарию, куда собирался Штольц, и, наконец, в Италию.
И
письмо пошло ходить из рук в руки.
Начались толки и догадки: от кого и о чем оно могло быть? Все, наконец, стали в тупик.
Вера Васильевна! —
начиналось письмо, — я в восторге, становлюсь на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом!
Благодарю вас, добрый Иван Дмитриевич, за все, что вы мне говорите в вашем
письме. Утешительно думать, что мы с вами неразлучны; признаюсь, я бы хотел, чтоб мы когда-нибудь соединились в одном городке, мне бы гораздо лучше было; как-то здесь неудачно
началось мое существование…
Подписи не было, но тотчас же под последнею строкою
начиналась приписка бойкою мужскою рукою: «Так как вследствие особенностей женского организма каждая женщина имеет право иногда быть пошлою и надоедливою, то я смотрю на ваше
письмо как на проявление патологического состояния вашего организма и не придаю ему никакого значения; но если вы и через несколько дней будете рассуждать точно так же, то придется думать, что у вас есть та двойственность в принципах, встречая которую в человеке от него нужно удаляться.