Неточные совпадения
— Н-ничего! Н-н-ничего! Как
есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то
есть деньгами Лихачев доехать
не мог! Нет, это
не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во Французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего
не могут доказать: «вот, дескать, это
есть та самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего.
— Я, н-н-нет! Я ведь… Вы,
может быть,
не знаете, я ведь по прирожденной болезни моей даже совсем женщин
не знаю.
А между тем известно тоже
было, что Иван Федорович Епанчин — человек без образования и происходит из солдатских детей; последнее, без сомнения, только к чести его
могло относиться, но генерал, хоть и умный
был человек,
был тоже
не без маленьких, весьма простительных слабостей и
не любил иных намеков.
Правда, все три
были только Епанчины, но по матери роду княжеского, с приданым
не малым, с родителем, претендующим впоследствии,
может быть, и на очень высокое место, и, что тоже довольно важно, — все три
были замечательно хороши собой,
не исключая и старшей, Александры, которой уже минуло двадцать пять лет.
Примут — хорошо,
не примут — тоже,
может быть, очень хорошо.
Казалось бы, разговор князя
был самый простой; но чем он
был проще, тем и становился в настоящем случае нелепее, и опытный камердинер
не мог не почувствовать что-то, что совершенно прилично человеку с человеком и совершенно неприлично гостю с человеком.
— Да вот сидел бы там, так вам бы всего и
не объяснил, — весело засмеялся князь, — а, стало
быть, вы все еще беспокоились бы, глядя на мой плащ и узелок. А теперь вам,
может, и секретаря ждать нечего, а пойти бы и доложить самим.
Князь даже одушевился говоря, легкая краска проступила в его бледное лицо, хотя речь его по-прежнему
была тихая. Камердинер с сочувствующим интересом следил за ним, так что оторваться, кажется,
не хотелось;
может быть, тоже
был человек с воображением и попыткой на мысль.
А ведь главная, самая сильная боль,
может,
не в ранах, а вот, что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше
не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно.
Камердинер, хотя и
не мог бы так выразить все это, как князь, но конечно, хотя
не всё, но главное понял, что видно
было даже по умилившемуся лицу его.
«Он, должно
быть, когда один, совсем
не так смотрит и,
может быть, никогда
не смеется», — почувствовалось как-то князю.
— Это
могло быть, но
не иначе, как по вашему приглашению. Я же, признаюсь,
не остался бы и по приглашению,
не почему-либо, а так… по характеру.
— То, стало
быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего
не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь вышло. Что ж,
может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо
не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
— А знаете, князь, — сказал он совсем почти другим голосом, — ведь я вас все-таки
не знаю, да и Елизавета Прокофьевна,
может быть, захочет посмотреть на однофамильца… Подождите, если хотите, коли у вас время терпит.
Почему Павлищев интересовался его воспитанием, князь и сам
не мог объяснить, — впрочем, просто,
может быть, по старой дружбе с покойным отцом его.
— Нет, еще
не просила; да,
может быть, и никогда
не попросит. Вы, Иван Федорович, помните, конечно, про сегодняшний вечер? Вы ведь из нарочито приглашенных.
— Я ведь
не отказываюсь. Я,
может быть,
не так выразился…
— Да и я, брат, слышал, — подхватил генерал. — Тогда же, после серег, Настасья Филипповна весь анекдот пересказывала. Да ведь дело-то теперь уже другое. Тут,
может быть, действительно миллион сидит и… страсть. Безобразная страсть, положим, но все-таки страстью пахнет, а ведь известно, на что эти господа способны, во всем хмелю!.. Гм!..
Не вышло бы анекдота какого-нибудь! — заключил генерал задумчиво.
—
Не знаю, как вам сказать, — ответил князь, — только мне показалось, что в нем много страсти, и даже какой-то больной страсти. Да он и сам еще совсем как будто больной. Очень
может быть, что с первых же дней в Петербурге и опять сляжет, особенно если закутит.
Может быть, мы
не очень повредим выпуклости нашего рассказа, если остановимся здесь и прибегнем к помощи некоторых пояснений для прямой и точнейшей постановки тех отношений и обстоятельств, в которых мы находим семейство генерала Епанчина в начале нашей повести.
Может быть, несколько слепая любовь и слишком горячая дружба сестер и преувеличивали дело, но судьба Аглаи предназначалась между ними, самым искренним образом,
быть не просто судьбой, а возможным идеалом земного рая.
Родители знали об этом соглашении двух старших сестер, и потому, когда Тоцкий попросил совета, между ними почти и сомнений
не было, что одна из старших сестер наверно
не откажется увенчать их желания, тем более что Афанасий Иванович
не мог затрудниться насчет приданого.
И однако же, дело продолжало идти все еще ощупью. Взаимно и дружески, между Тоцким и генералом положено
было до времени избегать всякого формального и безвозвратного шага. Даже родители всё еще
не начинали говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это
было очень важно. Тут
было одно мешавшее всему обстоятельство, один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого все дело
могло расстроиться безвозвратно.
Так по крайней мере она выражалась; всего, что
было у ней на уме, она,
может быть, и
не высказала.
С другой стороны,
было очевидно, что и сама Настасья Филипповна почти ничего
не в состоянии сделать вредного, в смысле, например, хоть юридическом; даже и скандала
не могла бы сделать значительного, потому что так легко ее можно
было всегда ограничить.
Положение Афанасия Ивановича
было неутешительное; всего хуже
было то, что он, струсив раз, уже никак потом
не мог успокоиться.
Конечно, ему всех труднее говорить об этом, но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания добра и ей, то поняла бы, что ему давно странно и даже тяжело смотреть на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая так прекрасно
могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель; что тут гибель способностей,
может быть, блестящих, добровольное любование своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм,
не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
Не только
не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту, от которого, при одном воспоминании, до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она как будто обрадовалась тому, что
может наконец поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески.
Сначала с грустною улыбкой, а потом, весело и резво рассмеявшись, она призналась, что прежней бури во всяком случае и
быть не могло; что она давно уже изменила отчасти свой взгляд на вещи, и что хотя и
не изменилась в сердце, но все-таки принуждена
была очень многое допустить в виде совершившихся фактов; что сделано, то сделано, что прошло, то прошло, так что ей даже странно, что Афанасий Иванович все еще продолжает
быть так напуганным.
— Швейцария тут
не помешает; а впрочем, повторяю, как хочешь. Я ведь потому, что, во-первых, однофамилец и,
может быть, даже родственник, а во-вторых,
не знает, где главу приклонить. Я даже подумал, что тебе несколько интересно
будет, так как все-таки из нашей фамилии.
— Дайте же ему по крайней мере, maman, говорить, — остановила ее Александра. — Этот князь,
может быть, большой плут, а вовсе
не идиот, — шепнула она Аглае.
— Ничему
не могу научить, — смеялся и князь, — я все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне; редко выезжал куда-нибудь недалеко; чему же я вас научу? Сначала мне
было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый день становился дорог, и чем дальше, тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал еще счастливее. А почему это все — довольно трудно рассказать.
— Если сердитесь, то
не сердитесь, — сказал он, — я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в жизни. Я,
может быть, иногда очень странно говорю…
— Мне это вовсе
не понравилось, и я после того немного болен
был, но признаюсь, что смотрел как прикованный, глаз оторвать
не мог.
Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, — это уж
было пред самым моим отъездом, — он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то
есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и,
может быть, даже умом я
не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил.
Что бы они ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни
были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда
могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда
были дети, но
не потому, что я сам
был ребенок, а потому, что меня просто тянуло к детям.
Я сидел в вагоне и думал: «Теперь я к людям иду; я,
может быть, ничего
не знаю, но наступила новая жизнь».
Я давеча уже подумал, что,
может быть, я и впрямь из счастливых: я ведь знаю, что таких, которых тотчас полюбишь,
не скоро встретишь, а я вас, только что из вагона вышел, тотчас встретил.
Я нелюдим и,
может быть, долго к вам
не приду.
У вас, Александра Ивановна, лицо тоже прекрасное и очень милое, но,
может быть, у вас
есть какая-нибудь тайная грусть; душа у вас, без сомнения, добрейшая, но вы
не веселы.
—
Не труните, милые, еще он,
может быть, похитрее всех вас трех вместе. Увидите. Но только что ж вы, князь, про Аглаю ничего
не сказали? Аглая ждет, и я жду.
«Конечно, скверно, что я про портрет проговорился, — соображал князь про себя, проходя в кабинет и чувствуя некоторое угрызение… — Но…
может быть, я и хорошо сделал, что проговорился…» У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем, еще
не совсем ясная.
Он, впрочем, знает, что если б он разорвал все, но сам, один,
не ожидая моего слова и даже
не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня, то я бы тогда переменила мои чувства к нему и,
может быть, стала бы его другом.
—
Быть не может! Она
не могла вам велеть прочесть. Вы лжете! Вы сами прочли!
Что если бы вы сделали это,
не торгуясь с нею, разорвали бы всё сами,
не прося у ней вперед гарантии, то она,
может быть, и стала бы вашим другом.
— Да за что же, черт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (все в нем в эту минуту
было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться
не мог), — послушайте,
не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там говорили, все слова, с самого начала?
Не заметили ли вы чего,
не упомните ли?
— В этом я
могу вас вполне гарантировать, что
не показала. Я все время тут
был; да и времени она
не имела.
— Да,
может быть, вы сами
не заметили чего-нибудь… О! идиот пр-ро-клятый! — воскликнул он уже совершенно вне себя, — и рассказать ничего
не умеет!
Ганя, раз начав ругаться и
не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он,
может быть, стал бы плеваться, до того уж он
был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
Взгляд ее серых глаз подчас
мог быть очень весел и ласков, если бы
не бывал всего чаще серьезен и задумчив, иногда слишком даже, особенно в последнее время.