Неточные совпадения
— О,
как вы в моем случае ошибаетесь, — подхватил швейцарский пациент, тихим и примиряющим голосом, — конечно, я спорить
не могу, потому что всего
не знаю, но мой доктор мне из своих последних еще на дорогу сюда дал, да два почти года там на свой счет содержал.
Люди, о которых они
знают всю подноготную, конечно,
не придумали бы,
какие интересы руководствуют ими, а между тем многие из них этим знанием, равняющимся целой науке, положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот
не знаю,
каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— А ты откуда
узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый,
не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель мой помер, а я из Пскова через месяц чуть
не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего
не прислали!
Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
Это, говорит,
не тебе чета, это, говорит, княгиня, а зовут ее Настасьей Филипповной, фамилией Барашкова, и живет с Тоцким, а Тоцкий от нее
как отвязаться теперь
не знает, потому совсем то есть лет достиг настоящих, пятидесяти пяти, и жениться на первейшей раскрасавице во всем Петербурге хочет.
— О, я ведь
не в этой комнате просил; я ведь
знаю; а я бы вышел куда-нибудь, где бы вы указали, потому я привык, а вот уж часа три
не курил. Впрочем,
как вам угодно и,
знаете, есть пословица: в чужой монастырь…
— Дела неотлагательного я никакого
не имею; цель моя была просто познакомиться с вами.
Не желал бы беспокоить, так
как я
не знаю ни вашего дня, ни ваших распоряжений… Но я только что сам из вагона… приехал из Швейцарии…
— То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего
не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще
как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет,
как теперь вышло. Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо
не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
—
Не знаю,
как вам сказать, — ответил князь, — только мне показалось, что в нем много страсти, и даже какой-то больной страсти. Да он и сам еще совсем
как будто больной. Очень может быть, что с первых же дней в Петербурге и опять сляжет, особенно если закутит.
— Благодарю вас, генерал, вы поступили со мной
как чрезвычайно добрый человек, тем более что я даже и
не просил; я
не из гордости это говорю; я и действительно
не знал, куда голову приклонить. Меня, правда, давеча позвал Рогожин.
Во всяком случае, она ни в чем
не считает себя виновною, и пусть бы лучше Гаврила Ардалионович
узнал, на
каких основаниях она прожила все эти пять лет в Петербурге, в
каких отношениях к Афанасию Ивановичу, и много ли скопила состояния.
— О, они
не повторяются так часто, и притом он почти
как ребенок, впрочем образованный. Я было вас, mesdames, — обратился он опять к дочерям, — хотел попросить проэкзаменовать его, все-таки хорошо бы
узнать, к чему он способен.
— Швейцария тут
не помешает; а впрочем, повторяю,
как хочешь. Я ведь потому, что, во-первых, однофамилец и, может быть, даже родственник, а во-вторых,
не знает, где главу приклонить. Я даже подумал, что тебе несколько интересно будет, так
как все-таки из нашей фамилии.
—
Не мешайте мне, Александра Ивановна, — отчеканила ей генеральша, — я тоже хочу
знать. Садитесь вот тут, князь, вот на этом кресле, напротив, нет, сюда, к солнцу, к свету ближе подвиньтесь, чтоб я могла видеть. Ну,
какой там игумен?
Сочлись родней; оказалось, что князь
знал свою родословную довольно хорошо; но
как ни подводили, а между ним и генеральшей
не оказалось почти никакого родства.
— Почему? Что тут странного? Отчего ему
не рассказывать? Язык есть. Я хочу
знать,
как он умеет говорить. Ну, о чем-нибудь. Расскажите,
как вам понравилась Швейцария, первое впечатление. Вот вы увидите, вот он сейчас начнет, и прекрасно начнет.
Когда потом все меня обвиняли, — Шнейдер тоже, — зачем я с ними говорю
как с большими и ничего от них
не скрываю, то я им отвечал, что лгать им стыдно, что они и без того всё
знают,
как ни таи от них, и
узнают, пожалуй, скверно, а от меня
не скверно
узнают.
Гаврила Ардалионович еще сидел в кабинете и был погружен в свои бумаги. Должно быть, он действительно
не даром брал жалованье из акционерного общества. Он страшно смутился, когда князь спросил портрет и рассказал,
каким образом про портрет там
узнали.
— Далась же вам Настасья Филипповна… — пробормотал он, но,
не докончив, задумался. Он был в видимой тревоге. Князь напомнил о портрете. — Послушайте, князь, — сказал вдруг Ганя,
как будто внезапная мысль осенила его, — у меня до вас есть огромная просьба… Но я, право,
не знаю…
Я на всякий случай написал несколько слов (в руках его очутилась маленькая сложенная бумажка) — и вот
не знаю,
как передать.
Это
не бог
знает какой секрет, тут нет ничего такого… но… сделаете?
— Вы слышали давеча,
как Иван Федорович говорил, что сегодня вечером все решится у Настасьи Филипповны, вы это и передали! Лжете вы! Откуда они могли
узнать? Кто же, черт возьми, мог им передать, кроме вас? Разве старуха
не намекала мне?
— Извините, князь, — горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость, — ради бога, извините! Вы видите, в
какой я беде! Вы еще почти ничего
не знаете, но если бы вы
знали все, то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним…
Князь
узнал потом, что этот господин
как будто по обязанности взял на себя задачу изумлять всех оригинальностью и веселостью, но у него как-то никогда
не выходило.
Господин приблизился к князю,
не спеша, с приветливою улыбкой, молча взял его руку, и, сохраняя ее в своей, несколько времени всматривался в его лицо,
как бы
узнавая знакомые черты.
— Я
не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, — заметила Нина Александровна, — вы
не должны ошибаться на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он
не может признаться мне сам, того я и сама
не хочу разузнавать мимо него. Я к тому, собственно, что давеча Ганя при вас, и потом когда вы ушли, на вопрос мой о вас, отвечал мне: «Он всё
знает, церемониться нечего!» Что же это значит? То есть я хотела бы
знать, в
какой мере…
— Ты всё еще сомневаешься и
не веришь мне;
не беспокойся,
не будет ни слез, ни просьб,
как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в том, чтобы ты был счастлив, и ты это
знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за себя; ты
не можешь того же требовать от сестры…
Во всяком случае, он ждал от нее скорее насмешек и колкостей над своим семейством, а
не визита к нему; он
знал наверно, что ей известно всё, что происходит у него дома по поводу его сватовства и
каким взглядом смотрят на нее его родные.
— И будет каяться! — закричал Рогожин, — будешь стыдиться, Ганька, что такую… овцу (он
не мог приискать другого слова) оскорбил! Князь, душа ты моя, брось их; плюнь им, поедем!
Узнаешь,
как любит Рогожин!
— Ну, еще бы! Вам-то после… А
знаете, я терпеть
не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть
не может иначе
как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
—
Как она в рожу-то Ганьке плюнула. Смелая Варька! А вы так
не плюнули, и я уверен, что
не от недостатка смелости. Да вот она и сама, легка на помине. Я
знал, что она придет; она благородная, хоть и есть недостатки.
— Сама
знаю, что
не такая, и с фокусами, да с
какими? И еще, смотри, Ганя, за кого она тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над тобой! Это
не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на благородные чувства, потому и говорю тебе. Эй,
не езди и сам! Эй, берегись!
Не может это хорошо уладиться!
— Если
знаете сами, — спросил князь довольно робко, —
как же вы этакую муку выбрали,
зная, что она в самом деле семидесяти пяти тысяч
не стоит?
— Я
не про это говорю, — пробормотал Ганя, — а кстати, скажите мне,
как вы думаете, я именно хочу
знать ваше мнение: стоит эта «мука» семидесяти пяти тысяч или
не стоит?
— Э! Это они так,
не знают уж, что сказать. А над Рогожиным она смеялась, будьте уверены, это я разглядел. Это видно было. Я давеча побоялся, а теперь разглядел. Или, может быть,
как она с матерью, и с отцом, и с Варей обошлась?
Вы и
не подозреваете, на
какие фокусы человеческое самолюбие способно: вот она считает меня подлецом, за то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и
не знает, что иной бы ее еще подлее надул: пристал бы к ней и начал бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать, да из женских разных вопросов вытаскивать, так она бы вся у него в игольное ушко
как нитка прошла.
— А я вас именно хотел попросить,
не можете ли вы,
как знакомый, ввести меня сегодня вечером к Настасье Филипповне? Мне это надо непременно сегодня же; у меня дело; но я совсем
не знаю,
как войти. Я был давеча представлен, но все-таки
не приглашен: сегодня там званый вечер. Я, впрочем, готов перескочить через некоторые приличия, и пусть даже смеются надо мной, только бы войти как-нибудь.
— Уж, ей-богу,
не знаю,
как я войду. Примут — хорошо, нет — значит, дело манкировано. А насчет платья — что ж тут делать?
— Я с величайшим удовольствием. Но мы, впрочем, увидим. Я теперь очень… очень расстроен. Что? Уж пришли? В этом доме…
какой великолепный подъезд! И швейцар. Ну, Коля,
не знаю, что из этого выйдет.
Представлялся и еще один неразрешенный вопрос, и до того капитальный, что князь даже думать о нем боялся, даже допустить его
не мог и
не смел, формулировать
как,
не знал, краснел и трепетал при одной мысли о нем.
В эти пять лет ее петербургской жизни было одно время, вначале, когда Афанасий Иванович особенно
не жалел для нее денег; он еще рассчитывал тогда на ее любовь и думал соблазнить ее, главное, комфортом и роскошью,
зная,
как легко прививаются привычки роскоши и
как трудно потом отставать от них, когда роскошь мало-помалу обращается в необходимость.
«Он, правда, был пьян, — заметил при этом Птицын, — но сто тысяч,
как это ни трудно, ему, кажется, достанут, только
не знаю, сегодня ли, и все ли; а работают многие: Киндер, Трепалов, Бискуп; проценты дает
какие угодно, конечно, всё спьяну и с первой радости…» — заключил Птицын.
— Да вы чего, ваше превосходительство? — подхватил Фердыщенко, так и рассчитывавший, что можно будет подхватить и еще побольше размазать. —
Не беспокойтесь, ваше превосходительство, я свое место
знаю: если я и сказал, что мы с вами Лев да Осел из Крылова басни, то роль Осла я, уж конечно, беру на себя, а ваше превосходительство — Лев,
как и в басне Крылова сказано...
Я сперва думал, что он зарежет меня,
как узнает, даже уж приготовился встретить, но случилось то, чему бы я даже и
не поверил: в обморок, к вечеру бред, и к утру горячка; рыдает
как ребенок, в конвульсиях.
Все засмеялись. Князю пришло на ум, что Лебедев и действительно, может быть, жмется и кривляется потому только, что, предчувствуя его вопросы,
не знает,
как на них ответить, и выгадывает время.
— Это была такая графиня, которая, из позору выйдя, вместо королевы заправляла, и которой одна великая императрица в собственноручном письме своем «ma cousine» написала. Кардинал, нунций папский, ей на леве-дю-руа (
знаешь, что такое было леве-дю-руа?) чулочки шелковые на обнаженные ее ножки сам вызвался надеть, да еще, за честь почитая, — этакое-то высокое и святейшее лицо!
Знаешь ты это? По лицу вижу, что
не знаешь! Ну,
как она померла? Отвечай, коли
знаешь!
— Кажется, я очень хорошо вас понимаю, Лукьян Тимофеевич: вы меня, наверно,
не ждали. Вы думали, что я из моей глуши
не подымусь по вашему первому уведомлению, и написали для очистки совести. А я вот и приехал. Ну, полноте,
не обманывайте. Полноте служить двум господам. Рогожин здесь уже три недели, я всё
знаю. Успели вы ее продать ему,
как в тогдашний раз, или нет? Скажите правду.
—
Не знаю; в толпе, мне даже кажется, что померещилось; мне начинает всё что-то мерещиться. Я, брат Парфен, чувствую себя почти вроде того,
как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили.
—
Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни, а спроси, почему я этак заключил, — ничем объяснить
не могу. Бред, конечно. Даже боюсь, что это меня так беспокоит. Прежде и
не вздумал бы, что ты в таком доме живешь, а
как увидал его, так сейчас и подумалось: «Да ведь такой точно у него и должен быть дом!»
— Разве она с офицером, с Земтюжниковым, в Москве меня
не срамила? Наверно
знаю, что срамила, и уж после того,
как венцу сама назначила срок.