Неточные совпадения
— С величайшим удовольствием приду
и очень вас благодарю за то, что вы меня полюбили. Даже,
может быть, сегодня же приду, если успею. Потому, я вам скажу откровенно, вы мне сами очень понравились,
и особенно когда про подвески бриллиантовые рассказывали. Даже
и прежде подвесок понравились, хотя
у вас
и сумрачное лицо. Благодарю вас тоже за обещанное мне платье
и за шубу, потому мне действительно платье
и шуба скоро понадобятся. Денег же
у меня в настоящую минуту почти ни копейки нет.
— То, стало быть, вставать
и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. —
И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я
и думал, что
у нас непременно именно это
и выйдет, как теперь вышло. Что ж,
может быть, оно так
и надо… Да
и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте
и извините, что обеспокоил.
— А знаете, князь, — сказал он совсем почти другим голосом, — ведь я вас все-таки не знаю, да
и Елизавета Прокофьевна,
может быть, захочет посмотреть на однофамильца… Подождите, если хотите, коли
у вас время терпит.
И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что,
у нас, пожалуй,
и не
может быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются
и ничего не
могут найти…
Ну, вот, это простой, обыкновенный
и чистейший английский шрифт: дальше уж изящество не
может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг; это законченно; но вот
и вариация,
и опять французская, я ее
у одного французского путешествующего комми заимствовал: тот же английский шрифт, но черная; линия капельку почернее
и потолще, чем в английском, ан — пропорция света
и нарушена;
и заметьте тоже: овал изменен, капельку круглее
и вдобавок позволен росчерк, а росчерк — это наиопаснейшая вещь!
Так по крайней мере она выражалась; всего, что было
у ней на уме, она,
может быть,
и не высказала.
—
И философия ваша точно такая же, как
у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки.
У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках
и говорит,
и, заметьте,
у ней деньги есть, она плутовка. Так точно
и ваша огромная жизнь в тюрьме, а
может быть,
и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали,
и, кажется, с барышом, несмотря на то что на копейки.
Напротив, голова ужасно живет
и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно, как машина в ходу; я воображаю, так
и стучат разные мысли, всё неконченные
и,
может быть,
и смешные, посторонние такие мысли: «Вот этот глядит —
у него бородавка на лбу, вот
у палача одна нижняя пуговица заржавела…», а между тем все знаешь
и все помнишь; одна такая точка есть, которой никак нельзя забыть,
и в обморок упасть нельзя,
и все около нее, около этой точки ходит
и вертится.
Однажды поутру она уже не
могла выйти к стаду
и осталась
у себя в пустом своем доме.
У вас, Александра Ивановна, лицо тоже прекрасное
и очень милое, но,
может быть,
у вас есть какая-нибудь тайная грусть; душа
у вас, без сомнения, добрейшая, но вы не веселы.
«Конечно, скверно, что я про портрет проговорился, — соображал князь про себя, проходя в кабинет
и чувствуя некоторое угрызение… — Но…
может быть, я
и хорошо сделал, что проговорился…»
У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем, еще не совсем ясная.
Может быть, будут
у вас
и другие дела, но главное, для меня.
— Вы слышали давеча, как Иван Федорович говорил, что сегодня вечером все решится
у Настасьи Филипповны, вы это
и передали! Лжете вы! Откуда они
могли узнать? Кто же, черт возьми,
мог им передать, кроме вас? Разве старуха не намекала мне?
Что если бы вы сделали это, не торгуясь с нею, разорвали бы всё сами, не прося
у ней вперед гарантии, то она,
может быть,
и стала бы вашим другом.
Твердость
и решимость виднелись
и в ее лице, но предчувствовалось, что твердость эта даже
могла быть энергичнее
и предприимчивее, чем
у матери.
— Приготовляется брак,
и брак редкий. Брак двусмысленной женщины
и молодого человека, который
мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь
и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге,
и пусть перешагнет чрез меня!.. С Ганей я теперь почти не говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить
у нас, всё равно
и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга,
и я вправе надеяться…
Согласитесь сами,
у всякого есть свои недостатки
и свои… особенные черты,
у других,
может, еще больше, чем
у тех, на которых привыкли пальцами указывать.
— Что сегодня? — встрепенулся было Ганя
и вдруг набросился на князя. — А, понимаю, вы уж
и тут!.. Да что
у вас, наконец, болезнь это, что ли, какая? Удержаться не
можете? Да ведь поймите же наконец, ваше сиятельство…
Самолюбивый
и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую
мог бы опереться приличнее
и выставить себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге
и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец
у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку
и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии,
и в то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы
и примирить все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу,
и, главное, в такую минуту!
— Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не
могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину,
и вот уж человек на всю жизнь обесчещен,
и смыть не
может иначе как кровью, или чтоб
у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо
и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана,
и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
— Да я удивляюсь, что вы так искренно засмеялись.
У вас, право, еще детский смех есть. Давеча вы вошли мириться
и говорите: «Хотите, я вам руку поцелую», — это точно как дети бы мирились. Стало быть, еще способны же вы к таким словам
и движениям.
И вдруг вы начинаете читать целую лекцию об этаком мраке
и об этих семидесяти пяти тысячах. Право, всё это как-то нелепо
и не
может быть.
— А я вас именно хотел попросить, не
можете ли вы, как знакомый, ввести меня сегодня вечером к Настасье Филипповне? Мне это надо непременно сегодня же;
у меня дело; но я совсем не знаю, как войти. Я был давеча представлен, но все-таки не приглашен: сегодня там званый вечер. Я, впрочем, готов перескочить через некоторые приличия,
и пусть даже смеются надо мной, только бы войти как-нибудь.
Но хоть
и грубо, а все-таки бывало
и едко, а иногда даже очень,
и это-то, кажется,
и нравилось Настасье Филипповне. Желающим непременно бывать
у нее оставалось решиться переносить Фердыщенка. Он,
может быть,
и полную правду угадал, предположив, что его с того
и начали принимать, что он с первого разу стал своим присутствием невозможен для Тоцкого. Ганя, с своей стороны, вынес от него целую бесконечность мучений,
и в этом отношении Фердыщенко сумел очень пригодиться Настасье Филипповне.
Ну, известно, прапорщик: кровь — кипяток, а хозяйство копеечное; завелся
у меня тогда денщик, Никифор,
и ужасно о хозяйстве моем заботился, копил, зашивал, скреб
и чистил,
и даже везде воровал всё, что
мог стянуть, чтобы только в доме приумножить; вернейший
и честнейший был человек.
Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё еще в себя прийти не
мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять до конца
у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал
и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом
и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту покинул.
Конечно, странно, что такого рода известия
могли так скоро доходить
и узнаваться; всё происшедшее, например,
у Настасьи Филипповны стало известно в доме Епанчиных чуть не на другой же день
и даже в довольно точных подробностях.
Чтобы закончить о всех этих слухах
и известиях, прибавим
и то, что
у Епанчиных произошло к весне очень много переворотов, так что трудно было не забыть о князе, который
и сам не давал, а
может быть,
и не хотел подать о себе вести.
— А того не знает, что,
может быть, я, пьяница
и потаскун, грабитель
и лиходей, за одно только
и стою, что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в корыте мыл, да
у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой же нищий, по ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил,
у дворника внизу дрова воровал, ему песни пел, в пальцы прищелкивал, с голодным-то брюхом, вот
и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!
А между тем в жильце он уже не нуждался; дачный наемщик уже был
у него
и сам известил, что дачу,
может быть,
и займет.
Был уже двенадцатый час. Князь знал, что
у Епанчиных в городе он
может застать теперь одного только генерала, по службе, да
и то навряд. Ему подумалось, что генерал, пожалуй, еще возьмет его
и тотчас же отвезет в Павловск, а ему до того времени очень хотелось сделать один визит. На риск опоздать к Епанчиным
и отложить свою поездку в Павловск до завтра, князь решился идти разыскивать дом, в который ему так хотелось зайти.
— Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства
и всей вашей рогожинской жизни, а спроси, почему я этак заключил, — ничем объяснить не
могу. Бред, конечно. Даже боюсь, что это меня так беспокоит. Прежде
и не вздумал бы, что ты в таком доме живешь, а как увидал его, так сейчас
и подумалось: «Да ведь такой точно
у него
и должен быть дом!»
— «А о чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу
и за тобою слежу; прошумит твое платье, а
у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю,
и каким голосом
и что сказала; а ночь всю эту ни о чем
и не думал, всё слушал, как ты во сне дышала, да как раза два шевельнулась…» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй,
и о том, что меня избил, не думаешь
и не помнишь?» — «
Может, говорю,
и думаю, не знаю».
Нет, Рогожин на себя клевещет;
у него огромное сердце, которое
может и страдать
и сострадать.
Напрасно девицы уверяли, что человек, не писавший полгода,
может быть, далеко не будет так тороплив
и теперь,
и что,
может быть,
у него
и без них много хлопот в Петербурге, — почем знать его дела?
— Во-первых, вы, господин Келлер, в вашей статье чрезвычайно неточно обозначили мое состояние: никаких миллионов я не получал:
у меня,
может быть, только восьмая или десятая доля того, что вы
у меня предполагаете; во-вторых, никаких десятков тысяч на меня в Швейцарии истрачено не было: Шнейдер получал по шестисот рублей в год, да
и то всего только первые три года, а за хорошенькими гувернантками в Париж Павлищев никогда не ездил; это опять клевета.
— Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке
и просто бредит; я в этом убеждена по его глазам; его так оставить нельзя. Лев Николаевич!
мог бы он
у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь себе волосы, друг мой.
Князь хоть
и обвинил себя во многом, по обыкновению,
и искренно ожидал наказания, но все-таки
у него было сначала полное внутреннее убеждение, что Лизавета Прокофьевна не
могла на него рассердиться серьезно, а рассердилась больше на себя самоё.
Никаких векселей
у Евгения Павлыча тут
и быть не
могло!
Один ответ: «неси золото
и бриллианты, под них
и дадим», то есть именно то, чего
у меня нет,
можете вы себе это представить?
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись,
и если было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома
у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам,
может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту
и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
—
И я не верю, хоть есть улики. Девка своевольная, девка фантастическая, девка сумасшедшая! Девка злая, злая, злая! Тысячу лет буду утверждать, что злая! Все они теперь
у меня такие, даже эта мокрая курица, Александра, но эта уж из рук вон выскочила. Но тоже не верю!
Может быть, потому что не хочу верить, — прибавила она как будто про себя. — Почему ты не приходил? — вдруг обернулась она опять к князю. — Все три дня почему не приходил? — нетерпеливо крикнула ему она другой раз.
И в самом деле: посредственно выдержав экзамен
и прослужив тридцать пять лет, — кто
мог у нас не сделаться наконец генералом
и не скопить известную сумму в ломбарде?
Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает,
и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм (о, вы часто встретите
у нас либерала, которому аплодируют остальные,
и который,
может быть, в сущности, самый нелепый, самый тупой
и опасный консерватор,
и сам не знает того!).
— Невозможных преступлений? Но уверяю же вас, что точно такие же преступления
и,
может быть, еще ужаснее,
и прежде бывали,
и всегда были,
и не только
у нас, но
и везде,
и, по-моему, еще очень долго будут повторяться. Разница в том, что
у нас прежде было меньше гласности, а теперь стали вслух говорить
и даже писать о них, потому-то
и кажется, что эти преступники теперь только
и появились. Вот в чем ваша ошибка, чрезвычайно наивная ошибка, князь, уверяю вас, — насмешливо улыбнулся князь Щ.
Очень
могло быть, что это только вообразилось ему; от всего видения остались
у него в впечатлении кривая улыбка, глаза
и светло-зеленый франтовской шейный галстук, бывший на промелькнувшем господине.
— Ищу вас, князь. Поджидал вас
у дачи Епанчиных, разумеется, не
мог войти. Шел за вами, пока вы шли с генералом. К вашим услугам, князь, располагайте Келлером. Готов жертвовать
и даже умереть, если понадобится.
Он был очень сбит с толку
и как будто всё еще не
мог прийти в себя; бумажник торчал
у него в левой руке.
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс
и не гимназист),
и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас же на Васильевский остров к моему товарищу Бахмутову,
и так как я знаю наверно, что его дядя, действительный статский советник, холостяк
и не имеющий детей, решительно благоговеет пред своим племянником
и любит его до страсти, видя в нем последнюю отрасль своей фамилии, то, «
может быть, мой товарищ
и сможет сделать что-нибудь для вас
и для меня, конечно,
у своего дяди…»
Но странно, когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный
и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним
и стоявшие
у креста, все веровавшие в него
и обожавшие его, то каким образом
могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет?
Я положил умереть в Павловске, на восходе солнца
и сойдя в парк, чтобы не обеспокоить никого на даче. Мое «Объяснение» достаточно объяснит всё дело полиции. Охотники до психологии
и те, кому надо,
могут вывести из него всё, что им будет угодно. Я бы не желал, однако ж, чтоб эта рукопись предана была гласности. Прошу князя сохранить экземпляр
у себя
и сообщить другой экземпляр Аглае Ивановне Епанчиной. Такова моя воля. Завещаю мой скелет в Медицинскую академию для научной пользы.