Неточные совпадения
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если
к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина,
то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в
том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— Да,
тех,
тех самых, — быстро и с невежливым нетерпением перебил его черномазый, который вовсе, впрочем, и не обращался ни разу
к угреватому чиновнику, а с самого начала говорил только одному князю.
Ну, а я этой порой, по матушкину благословению, у Сережки Протушина двадцать рублей достал, да во Псков по машине и отправился, да приехал-то в лихорадке; меня там святцами зачитывать старухи принялись, а я пьян сижу, да пошел потом по кабакам на последние, да в бесчувствии всю ночь на улице и провалялся, ан
к утру горячка, а
тем временем за ночь еще собаки обгрызли.
Лебедев кончил
тем, что достиг своего. Скоро шумная ватага удалилась по направлению
к Вознесенскому проспекту. Князю надо было повернуть
к Литейной. Было сыро и мокро; князь расспросил прохожих, — до конца предстоявшего ему пути выходило версты три, и он решился взять извозчика.
А между
тем известно тоже было, что Иван Федорович Епанчин — человек без образования и происходит из солдатских детей; последнее, без сомнения, только
к чести его могло относиться, но генерал, хоть и умный был человек, был тоже не без маленьких, весьма простительных слабостей и не любил иных намеков.
— Гм. Я опасаюсь не
того, видите ли. Доложить я обязан, и
к вам выйдет секретарь, окромя если вы… Вот то-то вот и есть, что окромя. Вы не по бедности просить
к генералу, осмелюсь, если можно узнать?
Давеча ваш слуга, когда я у вас там дожидался, подозревал, что я на бедность пришел
к вам просить; я это заметил, а у вас, должно быть, на этот счет строгие инструкции; но я, право, не за этим, а, право, для
того только, чтобы с людьми сойтись.
— Вот что, князь, — сказал генерал с веселою улыбкой, — если вы в самом деле такой, каким кажетесь,
то с вами, пожалуй, и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой, и вот тотчас же опять сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь
к его сиятельству, а потом на службу, так и выходит, что я хоть и рад людям… хорошим,
то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его
к нему в Швейцарию, лет назад около пяти, а сам два года
тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его еще года два; что он его не вылечил, но очень много помог; и что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
— Очень может быть, хотя это и здесь куплено. Ганя, дайте князю бумагу; вот перья и бумага, вот на этот столик пожалуйте. Что это? — обратился генерал
к Гане, который
тем временем вынул из своего портфеля и подал ему фотографический портрет большого формата, — ба! Настасья Филипповна! Это сама, сама тебе прислала, сама? — оживленно и с большим любопытством спрашивал он Ганю.
Вдруг он подошел
к князю;
тот в эту минуту стоял опять над портретом Настасьи Филипповны и рассматривал его.
В
то утро, в которое начался наш рассказ, все семейство собралось в столовой в ожидании генерала, обещавшего явиться
к половине первого.
Может быть, мы не очень повредим выпуклости нашего рассказа, если остановимся здесь и прибегнем
к помощи некоторых пояснений для прямой и точнейшей постановки
тех отношений и обстоятельств, в которых мы находим семейство генерала Епанчина в начале нашей повести.
Он даже достиг
того, что склонил и Лизавету Прокофьевну
к своей системе, хотя дело вообще было трудное, — трудное потому, что и неестественное; но аргументы генерала были чрезвычайно значительны, основывались на осязаемых фактах.
К большому и (таково сердце человека!)
к несколько неприятному своему изумлению, он вдруг, по одному случаю, убедился, что если бы даже он и сделал предложение,
то его бы не приняли.
Когда Тоцкий так любезно обратился
к нему за дружеским советом насчет одной из его дочерей,
то тут же, самым благороднейшим образом, сделал полнейшие и откровенные признания.
Оба приехали
к Настасье Филипповне, и Тоцкий прямехонько начал с
того, что объявил ей о невыносимом ужасе своего положения; обвинил он себя во всем; откровенно сказал, что не может раскаяться в первоначальном поступке с нею, потому что он сластолюбец закоренелый и в себе не властен, но что теперь он хочет жениться, и что вся судьба этого в высшей степени приличного и светского брака в ее руках; одним словом, что он ждет всего от ее благородного сердца.
Когда давеча генерал захотел посмотреть, как я пишу, чтоб определить меня
к месту,
то я написал несколько фраз разными шрифтами, и между прочим «Игумен Пафнутий руку приложил» собственным почерком игумена Пафнутия.
— И философия ваша точно такая же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова,
к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках и говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на
то что на копейки.
— Давеча, действительно, — обратился
к ней князь, несколько опять одушевляясь (он, казалось, очень скоро и доверчиво одушевлялся), — действительно у меня мысль была, когда вы у меня сюжет для картины спрашивали, дать вам сюжет: нарисовать лицо приговоренного за минуту до удара гильотины, когда еще он на эшафоте стоит, пред
тем как ложиться на эту доску.
Она первая ее и выдала на позор: когда в деревне услышали, что Мари воротилась,
то все побежали смотреть Мари, и чуть не вся деревня сбежалась в избу
к старухе: старики, дети, женщины, девушки, все, такою торопливою, жадною толпой.
Детям запретили даже и встречаться с нею, но они бегали потихоньку
к ней в стадо, довольно далеко, почти в полверсте от деревни; они носили ей гостинцев, а иные просто прибегали для
того, чтоб обнять ее, поцеловать, сказать: «Je vous aime, Marie!» [«Я вас люблю, Мари!» (фр.)] и потом стремглав бежать назад.
Два дня ухаживали за ней одни дети, забегая по очереди, но потом, когда в деревне прослышали, что Мари уже в самом деле умирает,
то к ней стали ходить из деревни старухи сидеть и дежурить.
Когда я, еще в начале моего житья в деревне, — вот когда я уходил тосковать один в горы, — когда я, бродя один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали из школы, всю эту ватагу, шумную, бегущую с их мешочками и грифельными досками, с криком, со смехом, с играми,
то вся душа моя начинала вдруг стремиться
к ним.
Но про ваше лицо, Лизавета Прокофьевна, — обратился он вдруг
к генеральше, — про ваше лицо уж мне не только кажется, а я просто уверен, что вы совершенный ребенок, во всем, во всем, во всем хорошем и во всем дурном, несмотря на
то что вы в таких летах.
Аглая остановилась, взяла записку и как-то странно поглядела на князя. Ни малейшего смущения не было в ее взгляде, разве только проглянуло некоторое удивление, да и
то, казалось, относившееся
к одному только князю. Аглая своим взглядом точно требовала от него отчета, — каким образом он очутился в этом деле вместе с Ганей? — и требовала спокойно и свысока. Они простояли два-три мгновения друг против друга; наконец что-то насмешливое чуть-чуть обозначилось в лице ее; она слегка улыбнулась и прошла мимо.
Он, впрочем, знает, что если б он разорвал все, но сам, один, не ожидая моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня,
то я бы тогда переменила мои чувства
к нему и, может быть, стала бы его другом.
Мне это очень не хочется, особенно так, вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке,
то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо
к себе, а я налево.
Но она предназначалась для содержания жильцов со столом и прислугой и занята была Ганей и его семейством не более двух месяцев
тому назад,
к величайшей неприятности самого Гани, по настоянию и просьбам Нины Александровны и Варвары Ардалионовны, пожелавших в свою очередь быть полезными и хоть несколько увеличить доходы семейства.
Варвара Ардалионовна была девица лет двадцати трех, среднего роста, довольно худощавая, с лицом не
то чтобы очень красивым, но заключавшим в себе тайну нравиться без красоты и до страсти привлекать
к себе.
— Тебя еще сечь можно, Коля, до
того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться
к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
— Два слова, князь, я и забыл вам сказать за этими… делами. Некоторая просьба: сделайте одолжение, — если только вам это не в большую натугу будет, — не болтайте ни здесь, о
том, что у меня с Аглаей сейчас было, ни там, о
том, что вы здесь найдете; потому что и здесь тоже безобразия довольно.
К черту, впрочем… Хоть сегодня-то по крайней мере удержитесь.
— Но, друг мой, se trompe, это легко сказать, но разреши-ка сама подобный случай! Все стали в тупик. Я первый сказал бы qu’on se trompe. [Мой муж ошибается (фр.).] Но,
к несчастию, я был свидетелем и участвовал сам в комиссии. Все очные ставки показали, что это
тот самый, совершенно
тот же самый рядовой Колпаков, который полгода назад был схоронен при обыкновенном параде и с барабанным боем. Случай действительно редкий, почти невозможный, я соглашаюсь, но…
Об одном буду очень просить: если мой муж как-нибудь обратится
к вам по поводу уплаты за квартиру,
то вы скажите ему, что отдали мне.
— Князь, — обратилась
к нему вдруг Нина Александровна, — я хотела вас спросить (для
того, собственно, и попросила вас сюда), давно ли вы знаете моего сына? Он говорил, кажется, что вы только сегодня откуда-то приехали?
— А, опять она! — вскричал Ганя, насмешливо и ненавистно смотря на сестру. — Маменька! клянусь вам в
том опять, в чем уже вам давал слово: никто и никогда не осмелится вам манкировать, пока я тут, пока я жив. О ком бы ни шла речь, а я настою на полнейшем
к вам уважении, кто бы ни перешел чрез наш порог…
Вы и не подозреваете, на какие фокусы человеческое самолюбие способно: вот она считает меня подлецом, за
то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной бы ее еще подлее надул: пристал бы
к ней и начал бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать, да из женских разных вопросов вытаскивать, так она бы вся у него в игольное ушко как нитка прошла.
— Я, кроме
того,
к вам с одною просьбой, генерал. Вы никогда не бывали у Настасьи Филипповны?
— Нет! Я хочу…
к капитанше Терентьевой, вдове капитана Терентьева, бывшего моего подчиненного… и даже друга… Здесь, у капитанши, я возрождаюсь духом, и сюда несу мои житейские и семейные горести… И так как сегодня я именно с большим нравственным грузом,
то я…
Не говоря уже о неизящности
того сорта людей, которых она иногда приближала
к себе, а стало быть, и наклонна была приближать, проглядывали в ней и еще некоторые совершенно странные наклонности: заявлялась какая-то варварская смесь двух вкусов, способность обходиться и удовлетворяться такими вещами и средствами, которых и существование нельзя бы, кажется, было допустить человеку порядочному и тонко развитому.
В самом деле, если бы, говоря
к примеру, Настасья Филипповна выказала вдруг какое-нибудь милое и изящное незнание, вроде, например,
того, что крестьянки не могут носить батистового белья, какое она носит,
то Афанасий Иванович, кажется, был бы этим чрезвычайно доволен.
Князь, может быть, и ответил бы что-нибудь на ее любезные слова, но был ослеплен и поражен до
того, что не мог даже выговорить слова. Настасья Филипповна заметила это с удовольствием. В этот вечер она была в полном туалете и производила необыкновенное впечатление. Она взяла его за руку и повела
к гостям. Перед самым входом в гостиную князь вдруг остановился и с необыкновенным волнением, спеша, прошептал ей...
— В вас всё совершенство… даже
то, что вы худы и бледны… вас и не желаешь представить иначе… Мне так захотелось
к вам прийти… я… простите…
— Генерал, кажется, по очереди следует вам, — обратилась
к нему Настасья Филипповна, — если и вы откажетесь,
то у нас всё вслед за вами расстроится, и мне будет жаль, потому что я рассчитывала рассказать в заключение один поступок «из моей собственной жизни», но только хотела после вас и Афанасия Ивановича, потому что вы должны же меня ободрить, — заключила она, рассмеявшись.
Случилось
тому назад лет около двадцати; я заехал тогда в деревню
к Платону Ордынцеву.
Я сперва думал, что он зарежет меня, как узнает, даже уж приготовился встретить, но случилось
то, чему бы я даже и не поверил: в обморок,
к вечеру бред, и
к утру горячка; рыдает как ребенок, в конвульсиях.
Афанасий Иванович примолк с
тем же солидным достоинством, с которым и приступал
к рассказу. Заметили, что у Настасьи Филипповны как-то особенно засверкали глаза, и даже губы вздрогнули, когда Афанасий Иванович кончил. Все с любопытством поглядывали на них обоих.
— Так
тому и быть! Гаврила Ардалионович! — властно и как бы торжественно обратилась она
к нему, — вы слышали, как решил князь? Ну, так в
том и мой ответ; и пусть это дело кончено раз навсегда!
— Всех, всех впусти, Катя, не бойся, всех до одного, а
то и без тебя войдут. Вон уж как шумят, точно давеча. Господа, вы, может быть, обижаетесь, — обратилась она
к гостям, — что я такую компанию при вас принимаю? Я очень сожалею и прощения прошу, но так надо, а мне очень, очень бы желалось, чтобы вы все согласились быть при этой развязке моими свидетелями, хотя, впрочем, как вам угодно…
Один лишь генерал Епанчин, только сейчас пред этим разобиженный таким бесцеремонным и смешным возвратом ему подарка, конечно, еще более мог теперь обидеться всеми этими необыкновенными эксцентричностями или, например, появлением Рогожина; да и человек, как он, и без
того уже слишком снизошел, решившись сесть рядом с Птицыным и Фердыщенком; но что могла сделать сила страсти,
то могло быть, наконец, побеждено чувством обязанности, ощущением долга, чина и значения и вообще уважением
к себе, так что Рогожин с компанией, во всяком случае в присутствии его превосходительства, был невозможен.