Неточные совпадения
Ничем не дорожа, а пуще всего
собой (нужно было очень много ума и проникновения, чтобы догадаться в эту минуту, что она давно уже перестала дорожить
собой, и чтоб ему, скептику и светскому цинику, поверить серьезности этого чувства), Настасья Филипповна в состоянии была самое
себя погубить, безвозвратно и безобразно, Сибирью и каторгой, лишь бы надругаться над человеком,
к которому она питала такое бесчеловечное отвращение.
Оба приехали
к Настасье Филипповне, и Тоцкий прямехонько начал с того, что объявил ей о невыносимом ужасе своего положения; обвинил он
себя во всем; откровенно сказал, что не может раскаяться в первоначальном поступке с нею, потому что он сластолюбец закоренелый и в
себе не властен, но что теперь он хочет жениться, и что вся судьба этого в высшей степени приличного и светского брака в ее руках; одним словом, что он ждет всего от ее благородного сердца.
Во всяком случае, она ни в чем не считает
себя виновною, и пусть бы лучше Гаврила Ардалионович узнал, на каких основаниях она прожила все эти пять лет в Петербурге, в каких отношениях
к Афанасию Ивановичу, и много ли скопила состояния.
«Точно бог послал!» — подумал генерал про
себя, входя
к своей супруге.
Однажды поутру она уже не могла выйти
к стаду и осталась у
себя в пустом своем доме.
— Вы, впрочем, может быть, бредите, — решила генеральша и надменным жестом откинула от
себя портрет на стол. Александра взяла его,
к ней подошла Аделаида, обе стали рассматривать. В эту минуту Аглая возвратилась опять в гостиную.
— Да каким же образом, — вдруг обратился он
к князю, — каким же образом вы (идиот! — прибавил он про
себя), вы вдруг в такой доверенности, два часа после первого знакомства? Как так?
Ганя только скрипел про
себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным
к матери, но с первого шагу у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе.
— Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться
к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у
себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
Несколько мгновений они простояли так друг против друга, лицом
к лицу. Ганя всё еще держал ее руку в своей руке. Варя дернула раз, другой, изо всей силы, но не выдержала и вдруг, вне
себя, плюнула брату в лицо.
Ей хотелось показать
себя и всё свое пренебрежение
к ним… ну, и ко мне; это правда, я не отрицаю…
Встреча с Колей побудила князя сопровождать генерала и
к Марфе Борисовне, но только на одну минуту. Князю нужен был Коля; генерала же он во всяком случае решил бросить и простить
себе не мог, что вздумал давеча на него понадеяться. Взбирались долго, в четвертый этаж, и по черной лестнице.
— Просто-запросто, как пришлось
к делу, так и стыдно стало рассказывать, вот и хотите князя с
собой же прицепить, благо он безответный, — отчеканила Дарья Алексеевна.
Прихожу
к старухе, так сказать, уже вне
себя; гляжу, она сидит в сенцах одна-одинёшенька, в углу, точно от солнца забилась, рукой щеку
себе подперла.
— Ах, генерал, — перебила его тотчас же Настасья Филипповна, только что он обратился
к ней с заявлением, — я и забыла! Но будьте уверены, что о вас я предвидела. Если уж вам так обидно, то я и не настаиваю и вас не удерживаю, хотя бы мне очень желалось именно вас при
себе теперь видеть. Во всяком случае, очень благодарю вас за ваше знакомство и лестное внимание, но если вы боитесь…
Подойдя
к столу, он положил на него один странный предмет, с которым и вступил в гостиную, держа его пред
собой в обеих руках.
— Вот это так королева! — повторял он поминутно, обращаясь кругом
к кому ни попало. — Вот это так по-нашему! — вскрикивал он, не помня
себя. — Ну кто из вас, мазурики, такую штуку сделает — а?
Чтобы закончить о всех этих слухах и известиях, прибавим и то, что у Епанчиных произошло
к весне очень много переворотов, так что трудно было не забыть о князе, который и сам не давал, а может быть, и не хотел подать о
себе вести.
В этой гостиной, обитой темно-голубого цвета бумагой и убранной чистенько и с некоторыми претензиями, то есть с круглым столом и диваном, с бронзовыми часами под колпаком, с узеньким в простенке зеркалом и с стариннейшею небольшою люстрой со стеклышками, спускавшеюся на бронзовой цепочке с потолка, посреди комнаты стоял сам господин Лебедев, спиной
к входившему князю, в жилете, но без верхнего платья, по-летнему, и, бия
себя в грудь, горько ораторствовал на какую-то тему.
Но что хуже всего, так это то, что я знал про него, что он мерзавец, негодяй и воришка, и все-таки сел с ним играть, и что, доигрывая последний рубль (мы в палки играли), я про
себя думал: проиграю,
к дяде Лукьяну пойду, поклонюсь, не откажет.
Я явился
к нему, князь, сюда и признался во всем; я поступил благородно, я
себя не пощадил; я обругал
себя пред ним, как только мог, здесь все свидетели.
— Что же не доканчиваешь, — прибавил тот, осклабившись, — а хочешь, скажу, что ты вот в эту самую минуту про
себя рассуждаешь: «Ну, как же ей теперь за ним быть? Как ее
к тому допустить?» Известно, что думаешь…
Но ему до того понравились эти часы и до того соблазнили его, что он наконец не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел
к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза
к небу, перекрестился и, проговорив про
себя с горькою молитвой: «Господи, прости ради Христа!» — зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул у него часы.
Раздумывая об этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил сам
себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть и «высшего бытия», не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено
к самому низшему.
Он прилеплялся воспоминаниями и умом
к каждому внешнему предмету, и ему это нравилось: ему всё хотелось что-то забыть, настоящее, насущное, но при первом взгляде кругом
себя он тотчас же опять узнавал свою мрачную мысль, мысль, от которой ему так хотелось отвязаться.
Он разом вспомнил и давешний Павловский воксал, и давешний Николаевский воксал, и вопрос Рогожину прямо в лицо о глазах, и крест Рогожина, который теперь на нем, и благословение его матери,
к которой он же его сам привел, и последнее судорожное объятие, последнее отречение Рогожина, давеча, на лестнице, — и после этого всего поймать
себя на беспрерывном искании чего-то кругом
себя, и эта лавка, и этот предмет… что за низость!
Лебедев старался не пускать его
к князю и держать при
себе; обращался он с ним по-приятельски; по-видимому, они уже давно были знакомы.
Птицын, человек вежливый и чрезвычайно уживчивый, очень скоро встал и отретировался во флигель
к Лебедеву, весьма желая увести с
собой и самого Лебедева.
К ней чрезвычайно шло ее смущение, и тут же досада на самое
себя за это смущение.
В «рыцаре же бедном» это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма; надо признаться, что способность
к такому чувству много обозначает и что такие чувства оставляют по
себе черту глубокую и весьма, с одной стороны, похвальную, не говоря уже о Дон-Кихоте.
В этой важности можно было видеть теперь только безграничность и, пожалуй, даже наивность ее уважения
к тому, что она взяла на
себя передать.
Князь прислушивался
к тому, что говорил Радомский… Ему показалось, что он держит
себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески говорит с задиравшим его Колей.
— Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и сами это дело окончите, — сказала Аглая, с какою-то особенною серьезностию подходя
к князю, — а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят замарать, князь, вам надо торжественно оправдать
себя, и я заранее ужасно рада за вас.
— В этом вы правы, признаюсь, но это было невольно, и я тотчас же сказал
себе тогда же, что мои личные чувства не должны иметь влияния на дело, потому что если я сам
себя признаю уже обязанным удовлетворить требования господина Бурдовского, во имя чувств моих
к Павлищеву, то должен удовлетворить в каком бы то ни было случае, то есть, уважал бы или не уважал бы я господина Бурдовского.
— Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась
к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена по его глазам; его так оставить нельзя. Лев Николаевич! мог бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг
к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь
себе волосы, друг мой.
— И я не верю, хоть есть улики. Девка своевольная, девка фантастическая, девка сумасшедшая! Девка злая, злая, злая! Тысячу лет буду утверждать, что злая! Все они теперь у меня такие, даже эта мокрая курица, Александра, но эта уж из рук вон выскочила. Но тоже не верю! Может быть, потому что не хочу верить, — прибавила она как будто про
себя. — Почему ты не приходил? — вдруг обернулась она опять
к князю. — Все три дня почему не приходил? — нетерпеливо крикнула ему она другой раз.
Лизавета Прокофьевна обдумывала с минуту; потом вдруг бросилась
к князю, схватила его за руку и потащила за
собой.
По поводу близкой свадьбы Аделаиды заговорили в свете и об Аглае, и при этом Аглая держала
себя везде так прекрасно, так ровно, так умно, так победительно, гордо немножко, но ведь это
к ней так идет!
Приятель Евгения Павловича сделал один вопрос, но князь, кажется, на него не ответил или до того странно промямлил что-то про
себя, что офицер посмотрел на него очень пристально, взглянул потом на Евгения Павловича, тотчас понял, для чего тот выдумал это знакомство, чуть-чуть усмехнулся и обратился опять
к Аглае.
Князь выслушал, казалось, в удивлении, что
к нему обратились, сообразил, хотя, может быть, и не совсем понял, не ответил, но, видя, что она и все смеются, вдруг раздвинул рот и начал смеяться и сам. Смех кругом усилился; офицер, должно быть, человек смешливый, просто прыснул со смеху. Аглая вдруг гневно прошептала про
себя...
Но согласись, милый друг, согласись сам, какова вдруг загадка и какова досада слышать, когда вдруг этот хладнокровный бесенок (потому что она стояла пред матерью с видом глубочайшего презрения ко всем нашим вопросам, а
к моим преимущественно, потому что я, черт возьми, сглупил, вздумал было строгость показать, так как я глава семейства, — ну, и сглупил), этот хладнокровный бесенок так вдруг и объявляет с усмешкой, что эта «помешанная» (так она выразилась, и мне странно, что она в одно слово с тобой: «Разве вы не могли, говорит, до сих пор догадаться»), что эта помешанная «забрала
себе в голову во что бы то ни стало меня замуж за князя Льва Николаича выдать, а для того Евгения Павлыча из дому от нас выживает…»; только и сказала; никакого больше объяснения не дала, хохочет
себе, а мы рот разинули, хлопнула дверью и вышла.
— Так и вы тоже про дуэль! — захохотал вдруг князь,
к чрезвычайному удивлению Келлера. Он хохотал ужасно. Келлер, действительно бывший чуть не на иголках, до тех пор, пока не удовлетворился, предложив
себя в секунданты, почти обиделся, смотря на такой развеселый смех князя.
— По лицу видно. Поздоровайтесь с господами и присядьте
к нам сюда поскорее. Я особенно вас ждал, — прибавил он, значительно напирая на то, что он ждал. На замечание князя: не повредило бы ему так поздно сидеть? — он отвечал, что сам
себе удивляется, как это он три дня назад умереть хотел, и что никогда он не чувствовал
себя лучше, как в этот вечер.
— Он раскаивается! — вскричал подбежавший Келлер. — Он спрятался, он не хотел
к вам выходить, он там в углу спрятался, он раскаивается, князь, он чувствует
себя виноватым.
Один из таких тунеядцев, приближаясь
к старости, объявил сам
собою и без всякого принуждения, что он в продолжение долгой и скудной жизни своей умертвил и съел лично и в глубочайшем секрете шестьдесят монахов и несколько светских младенцев, — штук шесть, но не более, то есть необыкновенно мало сравнительно с количеством съеденного им духовенства.
Господин этот некоторое время смотрел на меня с изумлением, а жена с испугом, как будто в том была страшная диковина, что и
к ним кто-нибудь мог войти; но вдруг он набросился на меня чуть не с бешенством; я не успел еще пробормотать двух слов, а он, особенно видя, что я одет порядочно, почел, должно быть,
себя страшно обиженным тем, что я осмелился так бесцеремонно заглянуть в его угол и увидать всю безобразную обстановку, которой он сам так стыдился.
Проводы устроил Бахмутов у
себя же в доме, в форме обеда с шампанским, на котором присутствовала и жена доктора; она, впрочем, очень скоро уехала
к ребенку.
Бросая ваше семя, бросая вашу «милостыню», ваше доброе дело в какой бы то ни было форме, вы отдаете часть вашей личности и принимаете в
себя часть другой; вы взаимно приобщаетесь один
к другому; еще несколько внимания, и вы вознаграждаетесь уже знанием, самыми неожиданными открытиями.
Кроме того, я еще с утра чувствовал
себя нехорошо;
к вечеру я очень ослабел и лег на кровать, а по временам чувствовал сильный жар и даже минутами бредил.
Ипполит рыдал как в истерике, ломал
себе руки, бросался ко всем, даже
к Фердыщенке, схватил его обеими руками и клялся ему, что он забыл, «забыл совсем нечаянно, а не нарочно» положить капсюль, что «капсюли эти вот все тут, в жилетном его кармане, штук десять» (он показывал всем кругом), что он не насадил раньше, боясь нечаянного выстрела, в кармане, что рассчитывал всегда успеть насадить, когда понадобится, и вдруг забыл.