Неточные совпадения
Остался князь после родителей еще малым
ребенком, всю жизнь проживал и рос по деревням, так
как и здоровье его требовало сельского воздуха.
Впрочем, известно, что человек, слишком увлекшийся страстью, особенно если он в летах, совершенно слепнет и готов подозревать надежду там, где вовсе ее и нет; мало того, теряет рассудок и действует
как глупый
ребенок, хотя бы и был семи пядей во лбу.
Ребенку можно всё говорить, — всё; меня всегда поражала мысль,
как плохо знают большие
детей, отцы и матери даже своих
детей.
И
как хорошо сами
дети подмечают, что отцы считают их слишком маленькими и ничего не понимающими, тогда
как они всё понимают.
Впрочем, на меня все в деревне рассердились больше по одному случаю… а Тибо просто мне завидовал; он сначала все качал головой и дивился,
как это
дети у меня все понимают, а у него почти ничего, а потом стал надо мной смеяться, когда я ему сказал, что мы оба их ничему не научим, а они еще нас научат.
И
как он мог мне завидовать и клеветать на меня, когда сам жил с
детьми!
Стоило только всякому вспомнить,
как сам был
ребенком.
Я поцеловал Мари еще за две недели до того,
как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил, то все
дети были уже на моей стороне.
В деревне, кажется, стали жалеть Мари, по крайней мере
детей уже не останавливали и не бранили,
как прежде.
Что бы они ни говорили со мной,
как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были
дети, но не потому, что я сам был
ребенок, а потому, что меня просто тянуло к
детям.
Когда-то имела
детей, мужа, семейство, родных, всё это кругом нее, так сказать, кипело, все эти, так сказать, улыбки, и вдруг — полный пас, всё в трубу вылетело, осталась одна
как… муха какая-нибудь, носящая на себе от века проклятие.
Как?» — «В Екшайске (городишко такой там есть, всего в двадцати верстах, и не наш уезд), Трепалов там купец есть, бородач и богач, живет со старухой женой, и вместо
детей одни канарейки.
Но вдруг, всё еще
как бы не в силах добыть контенансу, оборотился и, ни с того, ни с сего, набросился сначала на девушку в трауре, державшую на руках
ребенка, так что та даже несколько отшатнулась от неожиданности, но тотчас же, оставив ее, накинулся на тринадцатилетнюю девочку, торчавшую на пороге в следующую комнату и продолжавшую улыбаться остатками еще недавнего смеха.
— Да вы его у нас, пожалуй, этак захвалите! Видите, уж он и руку к сердцу, и рот в ижицу, тотчас разлакомился. Не бессердечный-то, пожалуй, да плут, вот беда; да к тому же еще и пьян, весь развинтился,
как и всякий несколько лет пьяный человек, оттого у него всё и скрипит. Детей-то он любит, положим, тетку покойницу уважал… Меня даже любит и ведь в завещании, ей-богу, мне часть оставил…
Это мне баба сказала, почти этими же словами, и такую глубокую, такую тонкую и истинно религиозную мысль, такую мысль, в которой вся сущность христианства разом выразилась, то есть всё понятие о боге
как о нашем родном отце и о радости бога на человека,
как отца на свое родное
дитя, — главнейшая мысль Христова!
А
какое симпатичное,
какое милое лицо у старшей дочери Лебедева, вот у той, которая стояла с
ребенком,
какое невинное,
какое почти детское выражение и
какой почти детский смех!
Но те же самые предосторожности,
как относительно князя, Лебедев стал соблюдать и относительно своего семейства с самого переезда на дачу: под предлогом, чтобы не беспокоить князя, он не пускал к нему никого, топал ногами, бросался и гонялся за своими дочерьми, не исключая и Веры с
ребенком, при первом подозрении, что они идут на террасу, где находился князь, несмотря на все просьбы князя не отгонять никого.
— Сироты, сироты! — таял он, подходя. — И этот
ребенок на руках ее — сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей тому назад шесть недель, в родах, по соизволению господню… да-с… вместо матери, хотя только сестра и не более,
как сестра… не более, не более…
— И вот, видишь, до чего ты теперь дошел! — подхватила генеральша. — Значит, все-таки не пропил своих благородных чувств, когда так подействовало! А жену измучил. Чем бы
детей руководить, а ты в долговом сидишь. Ступай, батюшка, отсюда, зайди куда-нибудь, встань за дверь в уголок и поплачь, вспомни свою прежнюю невинность, авось бог простит. Поди-ка, поди, я тебе серьезно говорю. Ничего нет лучше для исправления,
как прежнее с раскаянием вспомнить.
Далее я бы мог объяснить,
как ваша матушка еще десятилетним
ребенком была взята господином Павлищевым на воспитание вместо родственницы, что ей отложено было значительное приданое, и что все эти заботы породили чрезвычайно тревожные слухи между многочисленною родней Павлищева, думали даже, что он женится на своей воспитаннице, но кончилось тем, что она вышла по склонности (и это я точнейшим образом мог бы доказать) за межевого чиновника, господина Бурдовского, на двадцатом году своего возраста.
По этим свидетельствам и опять-таки по подтверждению матушки вашей выходит, что полюбил он вас потому преимущественно, что вы имели в детстве вид косноязычного, вид калеки, вид жалкого, несчастного
ребенка (а у Павлищева,
как я вывел по точным доказательствам, была всю жизнь какая-то особая нежная склонность ко всему угнетенному и природой обиженному, особенно в
детях, — факт, по моему убеждению, чрезвычайно важный для нашего дела).
Он, кажется, еще много хотел сказать, но не договорил, бросился в кресла, закрыл лицо руками и заплакал
как маленькое
дитя.
— Да, но все-таки он повинился, порвал с Докторенкой, и чем он даже тщеславнее, тем дороже это стоило его тщеславию. О,
какой же вы маленький
ребенок, Лизавета Прокофьевна!
Какая, например, мать, нежно любящая свое
дитя, не испугается и не заболеет от страха, если ее сын или дочь чуть-чуть выйдут из рельсов: «Нет, уж лучше пусть будет счастлив и проживет в довольстве и без оригинальности», — думает каждая мать, закачивая свое
дитя.
Но когда я, в марте месяце, поднялся к нему наверх, чтобы посмотреть,
как они там „заморозили“, по его словам,
ребенка, и нечаянно усмехнулся над трупом его младенца, потому что стал опять объяснять Сурикову, что он „сам виноват“, то у этого сморчка вдруг задрожали губы, и он, одною рукой схватив меня за плечо, другою показал мне дверь и тихо, то есть чуть не шепотом, проговорил мне: „Ступайте-с!“ Я вышел, и мне это очень понравилось, понравилось тогда же, даже в ту самую минуту,
как он меня выводил; но слова его долго производили на меня потом, при воспоминании, тяжелое впечатление какой-то странной, презрительной к нему жалости, которой бы я вовсе не хотел ощущать.
В это самое время, то есть около того времени,
как Суриков «заморозил»
ребенка, около половины марта, мне стало вдруг почему-то гораздо легче, и так продолжалось недели две.
На столе горел такой же железный ночник с сальною свечкой,
как и в той комнате, а на кровати пищал крошечный
ребенок, всего, может быть, трехнедельный, судя по крику; его «переменяла», то есть перепеленывала, больная и бледная женщина, кажется, молодая, в сильном неглиже и, может быть, только что начинавшая вставать после родов; но
ребенок не унимался и кричал, в ожидании тощей груди.
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не гимназист), и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас же на Васильевский остров к моему товарищу Бахмутову, и так
как я знаю наверно, что его дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий
детей, решительно благоговеет пред своим племянником и любит его до страсти, видя в нем последнюю отрасль своей фамилии, то, «может быть, мой товарищ и сможет сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего дяди…»
Какой-нибудь из «несчастных», убивший каких-нибудь двенадцать душ, заколовший шесть штук
детей, единственно для своего удовольствия (такие, говорят, бывали), вдруг ни с того, ни с сего, когда-нибудь, и всего-то, может быть, один раз во все двадцать лет, вдруг вздохнет и скажет: «А что-то теперь старичок генерал, жив ли еще?» При этом, может быть, даже и усмехнется, — и вот и только всего-то.
«У меня был маленький карманный пистолет; я завел его, когда еще был
ребенком, в тот смешной возраст, когда вдруг начинают нравиться истории о дуэлях, о нападениях разбойников, о том,
как и меня вызовут на дуэль и
как благородно я буду стоять под пистолетом.
Ему даже не верилось, что пред ним сидит та самая высокомерная девушка, которая так гордо и заносчиво прочитала ему когда-то письмо Гаврилы Ардалионовича. Он понять не мог,
как в такой заносчивой, суровой красавице мог оказаться такой
ребенок, может быть, действительно даже и теперь не понимающий всех слов
ребенок.
— Уверяю вас, генерал, что совсем не нахожу странным, что в двенадцатом году вы были в Москве и… конечно, вы можете сообщить… так же
как и все бывшие. Один из наших автобиографов начинает свою книгу именно тем, что в двенадцатом году его, грудного
ребенка, в Москве, кормили хлебом французские солдаты.
Но если все русские мыслят,
как это
дитя, то…» — он не договорил и вошел во дворец.
«О,
дитя мое! — отвечал он, — он ходил взад и вперед по комнате, — о,
дитя мое! — он
как бы не замечал тогда, что мне десять лет, и даже любил разговаривать со мной.
— О,
дитя мое, я готов целовать ноги императора Александра, но зато королю прусскому, но зато австрийскому императору, о, этим вечная ненависть и… наконец… ты ничего не смыслишь в политике!» — Он
как бы вспомнил вдруг, с кем говорит, и замолк, но глаза его еще долго метали искры.
«
Ребенок! — говорит он мне вдруг, —
как ты думаешь: если я приму православие и освобожу ваших рабов, пойдут за мной русские или нет?» — «Никогда!» — вскричал я в негодовании.
«
Дитя! — сказал он мне вдруг, — что ты думаешь о нашем намерении?» Разумеется, он спросил у меня так,
как иногда человек величайшего ума, в последнее мгновение, обращается к орлу или решетке.
—
Какие мы еще
дети, Коля! и… и…
как это хорошо, что мы
дети! — с упоением воскликнул он наконец.
— Виноват; это тоже школьное слово; не буду. Я очень хорошо понимаю, что вы… за меня боитесь… (да не сердитесь же!), и я ужасно рад этому. Вы не поверите,
как я теперь боюсь и —
как радуюсь вашим словам. Но весь этот страх, клянусь вам, всё это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно люблю, что вы такой
ребенок, такой хороший и добрый
ребенок! Ах,
как вы прекрасны можете быть, Аглая!
«Да и забыл тогда об этом поинтересоваться», но все-таки оказалось, что у него превосходная память, потому что он даже припомнил,
как строга была к маленькому воспитаннику старшая кузина, Марфа Никитишна, «так что я с ней даже побранился раз из-за вас за систему воспитания, потому что всё розги и розги больному
ребенку — ведь это… согласитесь сами…» и
как, напротив, нежна была к бедному мальчику младшая кузина, Наталья Никитишна…
Посмотрите на
ребенка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку,
как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…
Чрез десять минут князь сидел подле Настасьи Филипповны, не отрываясь смотрел на нее и гладил ее по головке и по лицу обеими руками,
как малое
дитя.
Они жили недалеко, в маленьком домике; маленькие
дети, брат и сестра Ипполита, были по крайней мере тем рады даче, что спасались от больного в сад; бедная же капитанша оставалась во всей его воле и вполне его жертвой; князь должен был их делить и мирить ежедневно, и больной продолжал называть его своею «нянькой», в то же время
как бы не смея и не презирать его за его роль примирителя.
Он совершенно справедливо сказал Евгению Павловичу, что искренно и вполне ее любит, и в любви его к ней заключалось действительно
как бы влечение к какому-то жалкому и больному
ребенку, которого трудно и даже невозможно оставить на свою волю.